Все здесь было бесконечно знакомо и мило ее сердцу: цветные оконные витражи коридора, спокойный блеск белых каминов, жаворонок в клетке на балконе, запах ванили, смешной азарпеша на буфете — вкруг медной бараньей головы кувшинчики и сосок — потягивать вино.
В большой гостиной на стенах — миниатюры, писанные акварелью самой Прасковьей Николаевной. К стене меж окон прислонились высокие, играющие менуэт часы. Возле двери, выходящей на широкий балкон, стояло фортепьяно — второе в Тифлисе — с нотами на пюпитре.
Открытое фортепьяно будто приглашало сыграть, и Нина, не утерпев, присела на стул, не нажимая на клавиши, пробежала по ним проворными пальцами, словно разрешая им порезвиться.
Дом наполнялся топотом детских ног, звонкими голосами, кто-то съезжал по перилам лестницы, где-то хлопнули двери.
В зал вошла Прасковья Николаевна. Ее красивое, почти без морщин лицо посветлело при виде Нины.
— Доброе утро, деточка!
Нина вскочила, подбежала к ней, на мгновение прильнула.
Прасковья Николаевна внимательно оглядела свою воспитанницу. Взрослая, совсем взрослая… Спокойно светятся большие, похожие на темные миндалины глаза… Слегка вьются коротко подстриженные темные волосы цвета зрелого каштана… Маленький нос, свежие губы со слегка намечающимися припухлостями в уголках… Точеные плечи и руки, темная родинка на мочке левого уха, сразу же над круглой сережкой, и еще одна — во впадинке на груди…
Легкая, грациозная, со станом полноватым, но гибким, Нина выглядела старше своих шестнадцати лет. В ней особенно подкупали плавность и изящество словно бы замедленных жестов, походки, в одно и то же время горделивых, исполненных достоинства, и естественных, бесхитростных.
Есть красота, ни на минуту не забывающая о себе и этим отталкивающая людей. В облике Нины не было и тени любования.
«Не удивительны ли прихоти природы! — подумала Прасковья Николаевна. — У одних родителей — и такие разные дети. Пылкая, бурная, шумливая Катенька и в свои двенадцать лет резвится совсем как маленькая — вон как заливается, певунья, на весь дом. А Ниночка — сама кротость: сдержанна, ласкова. С детства любила забраться с ногами в кресло отца и читать. Прямо впивалась в мольеровского „Мизантропа“, в книги Вольтера. И потом все допытывалась у отца: понравились ли эти книги ему?
Катенька взбаламучивает, Нина успокаивает, как тихий плеск спокойного ручья.
И подростком Нина предпочитала игры тихие, серьезные, вечно разгадывала шарады.
Катя же с удовольствием изображает ястреба, гонящегося за цыплятами, давая подножку, вместе с мальчиками „берет в плен шаха“, играет в чых-чых [3].
Хотя эта тихоня Нина, если надо, проявляет и характер. Каким недоуменно-холодным взглядом окинула она престарелого богача Гурашвили, осмелившегося сделать ей комплимент…
Она не умеет лукавить и всегда остается сама собой…»
Прасковья Николаевна пошла распорядиться по хозяйству, а Нина после завтрака отправилась разыскивать Маквалу.
Восемнадцатилетняя Маквала — внучка садовника Малхаза — рано лишилась родителей и была в доме Чавчавадзе скорей подругой Нины, чем служанкой. Имя Маквала[4] как нельзя лучше подходило ей: «терпкие» глаза казались омытыми дождем ягодами ежевики. Смугловатое лицо с темным пушком над верхней губой было всегда жизнерадостным, улыбчивым. Извилистые тонкие губы легко приоткрывали крупные белоснежные зубы.
Нина обучила девушку грамоте, и, обладая превосходной памятью, та легко заучивала отрывки из «Витязя в тигровой шкуре», стихи Нининого отца, с жаром декламировала их, наигрывая на чонгури[5].
Маквала отличалась покладистым, веселым нравом. Прасковья Николаевна охотно вводила девушку в круг своих детей, хотя ее немного смущала суеверность Маквалы. Девушка искренне верила, что кровью летучей мыши можно свести веснушки с лица, что если по рукаву ползет червяк — это значит, он измеряет, сколько аршин материи надо заготовить для нового платья.
Чтобы приручить кошку, Маквала выстригла ей на лбу клок шерсти и, поставив перед кошкой зеркало, трижды сказала ей:
— Это твой дом!
Нина разыскала подругу в винограднике — та помогала деду.
На Маквале — шаровары, расшитые у щиколоток, платье с длинным поясом, с крючками-застежками впереди. На ногах — мягкие коши. Чутко подрагивают четыре темные косички — две впереди и две сзади.
— Доброе утро, дедушка Малхаз! — приветливо сказала Нина.
— Самое доброе, внученька!
Малхазу, наверно, лет под сто. Он хорошо помнит кровавые набеги персов, не прочь рассказать Нине о том, как был садовником у ее дедушки Гарсевана — посла грузинского царя Ираклия II в Петербурге, как хоронил он своего господина в Александро-Невской лавре.
— Я в полдень приду, напишу письмо твоему брату, — обещает Нина старику.
— Спасибо, что помнишь, — благодарно посмотрел Малхаз, разминая уставшие пальцы. Волосы на них походили на мазки сажи.
К Нине подскочила Маквала.
— О-о-о! Нино! — ухватив за руку подругу, повлекла ее в дальний угол сада, в самые густые заросли его.
Маквала первой в доме заметила истинные чувства Нины к «дяде Сандру», как в детстве называла Нина Грибоедова. Живые глаза Маквалы мгновенно отмечали и легкий румянец, каким покрывались щеки Нины, когда в доме появлялся Грибоедов, и то, как зачарованно слушала Нина рассказы отца о Грибоедове.
Нина еще не отдавала себе отчета о зарождающемся чувстве, а Маквала уже в прошлом году, когда они лежали как-то поздно вечером рядом на тахте, прошептала:
— Любишь?
Из-за темноты она не могла видеть, как до слез покраснела ее подруга. Нина смолчала, только прижалась доверчиво. Маквала уверенно сказала немного хрипловатым голосом:
— Любовь, как мускус, — не спрячешь!
Сейчас, в дальнем углу сада, забравшись в пещеру из плюща, вход в которую был скрыт темно-зелеными копенками самшита, Маквала, жарко дыша в ухо подруги, допытывалась:
— Ты его не боишься? Он, уй, какой умный!..
Ну, это Маквала только сболтнула насчет страха. Ей и самой Грибоедов очень нравился. Такой простой. Все упрашивал ее: «Обучи, Ежевичка, игре на чонгури». А потом она играла на чонгури, а он танцевал — куда только ученость девалась!
— Что ты! — тихо ответила Нина, и непонятная тревога, в последнее время все чаще овладевавшая ею, сжала сердце. — Что ты, он никогда не показывает превосходства ума. Только ему, наверно, совсем неинтересно с девчонкой…
Маквала вдруг спохватилась, что ей надо помогать Соломэ, и умчалась в дом, Нина же еще долго сидела на каменной скамейке под платаном.
Свешивала в воду около моста свои редкие пряди ива, отливали лаком листья магнолии. Широкий коридор из переплетенных виноградных лоз упирался в поляну, и лишь кое-где сверху тонкими нитями прорывались к земле солнечные лучи.
Да, Маквала права. Каждый раз, когда Нина думала теперь об Александре Сергеевиче, сладкий холодок проникал в ее сердце.
Грибоедов был уже дней десять в городе, ежедневно приходил к Прасковье Николаевне, и всякий раз Нина трепетно ждала его прихода.
Ей нравилось в нем все: мягкие волосы над выпуклым лбом, крутой подбородок, крупные словно бы немного подвернутые вперед уши, широкие брови под стеклами очков в тонкой оправе. Особенно же любила Нина его глаза. Они все видели, всему давали мгновенную и точную оценку. Трудно было назвать их цвет: они темнели, если Александр Сергеевич сердился, становились светлыми в радости и веселье, в них прыгали чертики, когда Грибоедов, надев красную турецкую феску и белый халат, отплясывал с детьми какой-то дикий танец или вместе с Давидом гонял кнутом волчок, сделанный из ореха. Иногда глаза его затуманивались — вроде бы и здесь человек, и очень далеко: видит что-то свое, а потом возвращается из этой дали немного смущенный невольной отлучкой.