В ней не было и тени кокетства, а искренность тона, приветливость сразу подкупили Лермонтова. Хозяйка провела его в гостиную, усадила в кресло возле круглого стола, сама села в другое, напротив. Начала расспрашивать о Прасковье Николаевне, ее дочери, потом повела Михаила Юрьевича — познакомила его с матерью, непринужденно рассказывала о своих домашних заботах.

Через час Лермонтову казалось, что он давно знает и этот дом, и Нину Александровну, и он удивлялся, что чувствует себя так на редкость легко, просто. Словно бы оттаивала внутри ледяная стена, которой старательно отгораживался от обидчиков, преследователей, тупиц, и, не стыдясь, становился самим собой, готов был доверчиво и нежно впустить в свою душу нового человека.

Здесь не нужны были охранительное презрение, гордая замкнутость, боязнь раскрыться.

И еще одно странное ощущение поразило Михаила Юрьевича: несмотря на то что Нина Александровна была старше его менее чем на два года, Лермонтову казалось, что она значительно старше его. Умудренность тихой улыбки, неистребимая грусть, словно бы притаившаяся где-то в самой глубине огромных темных глаз, только усиливали это ощущение.

И Нине Александровне Лермонтов понравился. Правда, в воображении Нина Александровна представляла Лермонтова высоким, стройным, блистательным, как его стихи. Лермонтов же оказался приземистым, большеголовым, сутуловатым.

Она привыкла о людях судить не по внешности. Сандр тоже был внешне замкнут, словно бы суховат, но она-то знала, как страдала его душа болью близкого, кипела при одном намеке на чью-то беду.

Нина Александровна сразу уловила, что этот, в сущности, юноша сумрачностью прикрывает застенчивость и печаль. Даже трагичность, проступающая во всем его облике, вовсе не наносна, а от внутренней сосредоточенности, от какого-то тревожного ожидания. Карие глаза на смуглом скуластом лице смотрели серьезно.

Сначала Михаил Юрьевич говорил мало, отвечал односложно. Но вот Нина Александровна стала рассказывать ему о задуманной мужем трагедии в стихах. Он хотел героем ее сделать крепостного юношу. Свершив подвиги на войне, человек этот возвратился в барское ярмо, но не смог выдержать измывательства и повесился.

Александр Сергеевич полагал написать трагедию простонародным языком… Лермонтов, услышав это, оживился, заговорил быстро, увлеченно. Ее поразили прямота, искренность его суждений. Круглые глаза Лермонтова утратили мрачноватость. Офицерский мундир казался на поэте случайным, и Нина Александровна подумала, что, наверно, эта форма приносит ему немалые муки, что ему надо было бы писать, только писать, отдать поэзии все время. Михаил Юрьевич, конечно, ни словом не обмолвился, что его сослали, только черной тенью в середине разговора промелькнула фраза: «Вернусь ли отсюда?»

У Нины Александровны сдавило сердце от жалости к этому глазастому юноше, от желания как-то облегчить его жизнь на Кавказе.

Вдруг, с необычайной силой нахлынули воспоминания о тревогах Сандра перед отъездом в Персию и по дороге в нее, о том, что говорил он тогда, возле могилы на холме и ночью в Эчмиадзине. Она с еще большей тревогой вглядывалась в лицо гостя, понимая, что неспроста невольно обронил он это «Вернусь ли отсюда?», и со страхом улавливала в глазах Лермонтова такую знакомую ей тень обреченности.

Нина Александровна испугалась этому открытию, попросила Лермонтова, как попросила бы Давида:

— Берегите себя…

* * *

Лермонтов зачастил в дом Чавчавадзе. Каждый разговор с Грибоедовой — он чувствовал это — был для него значителен и важен.

Как-то Нина Александровна сказала:

— Вы для моих родителей — сын, для меня — брат.

Лермонтов знал, что это не пустая фраза.

— Он был у вас? — спросил Михаил Юрьевич, глазами показывая на портрет Пушкина над фортепьяно.

Она кивнула головой, взгляд ее стал печальным.

Был в дни траура, когда они никого не принимали, и делил с ними горе. Как ни крепился, губы его дрожали и мучительно кривились. Был, и вот сейчас нет самого в живых — извели…

— Вы когда в полк? — спросила Нина Александровна.

Полк стоял по-прежнему в Караагаче.

— Завтра.

— Смотрите же, поскорей наведайтесь к папе.

— Непременно!

Они снова заговорили о Грибоедове — все время возвращались к нему, — и Нина Александровна с вдруг нахлынувшим отчаянием воскликнула:

— Я не могу себе простить, что не поехала с ним в Тегеран! Может быть, этого не случилось… Если бы я… в те часы…

— Вы напрасно себя терзаете… Вам и не следовало ехать…

— Нет, нет! — протестующе воскликнула Нина Александровна. — Право жены, ее обязанность — быть рядом, когда трудно, в беде, а не на балах и приемах…

Она умолкла, в глазах сгустилась тоска.

— Мне, — доверчиво сказала Нина Александровна чуть позже, — очень близки слова: «Но мы сыны земли, и мы пришли на ней трудиться честно до кончины».

— Чье это?.. — живо спросил Лермонтов.

— Моего родственника, Николоза Бараташвили… Когда я сказала ему, что убит Пушкин, он зарыдал и как безумный выбежал на улицу… Ночью написал строки, что я вам прочитала…

— Он молод?

— Года на четыре моложе вас.

— Не могли бы вы при случае познакомить нас?

— Даже хотела бы это сделать!

Она посмотрела на Лермонтова как-то особенно, будто вглядываясь. Попросила:

— Подождите минуту, — и вышла.

Лермонтов задумчиво обвел глазами комнату. На стене напротив висел писанный маслом небольшой портрет Пушкина в овальной ореховой раме, а чуть ниже и правее — в такой же раме — портрет Грибоедова. На прекрасно исполненной гравюре Грибоедов был каким-то домашним, смотрел ласково и немного озорно. «Наверно, в тот миг она была рядом», — подумал Лермонтов.

Нина Александровна возвратилась скоро, неся в руках продолговатый ларец, поставила его на стол. Лицо ее было бледно.

В ответ на недоуменный взгляд Лермонтова, Нина Александровна повторила слова, когда-то сказанные мужу:

— Мой «ковчег свободы». — Она открыла крышку ларца и, достав со дна его тетрадь, протянула Михаилу Юрьевичу.

Перелистывая тетрадь, Лермонтов, к огромной радости, обнаружил переписанные, видно рукой Нины, пушкинский «Анчар», строки Одоевского:

Мечи скуем мы из цепей
И вновь зажжем огонь свободы!..

и свои стихи, написанные пять лет назад:

Что без страданий жизнь поэта?
И что без бури океан?

Нина Александровна, словно окончательно решившись, достала со дна ларца кинжал, протянула его Лермонтову:

— Хочу подарить вам…

Пораженный Михаил Юрьевич принял подарок из рук Грибоедовой.

— Это кинжал мужа, — просто сказала она.

* * *

Лермонтов возвращался на квартиру вечером. Доверчиво светила луна. В тишине не шелохнутся листья деревьев.

Нет, Валерианов не преувеличивал… В ее душе есть душа… И он тоже готов преклонить колена перед святой верностью…

Она продиктована не ханжеством аскетизма, пуританства, а величием однолюбства, утверждающим, что бывает на свете и такая цельность чувств… Такая верность долгу, обету родственной душе…

Нина Александровна, по праву — Грибоедова. Есть какая-то особенная притягательная сила в целомудрии, в неоглядной преданности… Каждый человек создает светлый идеал женщины…

Мы порой на словах выглядим хуже, чем есть в действительности… Это бравада ветренников, бамбашеров. Но ведь наедине с тобой, совсем, совсем наедине — вожделеем об ином.

Мы иногда небрежно роняем, что поэту нельзя опутывать себя узами брака, лишаться крыл… Но если женщина дает тебе крыла? Что особенного в верности Пенелопы? Она ждала потому, что любила. Но кто бы бросил камень в Нину Александровну, выйди она через столько лет замуж?

Загубила свою жизнь? А если в верности обрела силу? Если иначе не могла?


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: