В начале боя Алексей Суходолов, несший службу летучей почты, был послан Скобелевым с запиской к князю Имеретинскому.
Суходолов удачно промчался под градом пуль, только одна попала в переднюю луку седла, отщепив кусок вязового дерева, и щепка тесанула по лбу. Да еще Быстрец вовремя остановился как вкопанный перед разорвавшейся впереди гранатой, обдавшей жаром.
Уже на обратном пути, у холма, поросшего травой, Алексей вдруг различил позади себя конский топот и, оглянувшись, увидел двух всадников на маленьких крепких конях. По их шапкам с полумесяцами Суходолов безошибочно определил, что это неприятели догоняли его.
Приостановив коня, Алексей поднял его на дыбы, снял пику со стремени и, взяв ее на бедро, сам ринулся в атаку, прижимая локтем древко. Он сбил с коня всадника, и тот побежал, обхватив ладонями бритую, похожую на кавун голову. Суходолов рубанул, когда беглец обернулся. В глазах того были отчаяние и мольба. Но руку уже не остановить, она снесла голову наискось. Другой всадник торопливо выстрелил и, промахнувшись, погнал коня назад.
…Из зарослей кукурузы генерал Столетов, находясь при 3-й дружине, руководил огнем двух орудий 10-й донской батареи.
Недалеко от Столетова командовал пехотинцами штабс-капитан Купаров. «Талантливый офицер», — подумал о нем Столетов.
В это время осколок гранаты, пробив предплечье, повалил Купарова на землю.
Цветан пришел в себя от того, что кто-то приподнимал его.
Молодой казак с лицом, измазанным кровью, спрашивал:
— В седле усидишь?
Цветан движением ресниц ответил, что усидит.
Суходолов посадил его на Быстреца впереди себя и, держа пику так, что штабс-капитан мог на нее опереться, пустил коня тихой рысью.
Довезя офицера до перевязочного пункта и осторожно положив на землю у палатки, Суходолов почувствовал, что лицо у него в чем-то липком, и достал зеркальце.
Оказывается, щепка стесала кожу на лбу, и кровь запеклась на лице, испятнила рубаху. Суходолов промыл ссадину, перевязал ее запасным бинтом и помчался разыскивать Скобелева, чтобы доложить о выполненном приказании.
Конная батарея капитана Бекасова — медные, устарелые, четырехфунтового калибра орудия — к утру успела укрыться в люнете, стать на барбетах, замаскироваться кустарником, а передки с лошадьми отправить в резервную лощину.
За полдень явился Дукмасов, привез приказание Скобелева вынести батарею вперед, стрелять с открытых позиций косым огнем по траншеям турок. Бекасов немедля вызвал из лощины передки с лошадьми. Придерживая саблю на длиннополой шинели, протяжно скомандовал:
— Прислуга, на орудие садись! Справа — в одно орудие! Ящики — за орудием! Марш, марш! На рысях!
Развернув на полном скаку посреди поля фронт батареи, артиллеристы левее себя увидели залегшую русскую пехоту и, помогая ей, дали залп из всех пушек картечной гранатой.
Поле впереди покрыто кустарником немного ниже человеческого роста, и это затрудняет пристрелку. Наводчик, прильнув к целику, движением пальцев показывает дистанцию: «Вправо… левее…».
Орудие гулко откатывается.
И снова:
— Заряд!
— Пли!
На короткое время рассеялся туман, его вытеснил пороховой дым, стелющийся по земле. До наступающего противника оставалось шагов двести, и картечь легко валила его. Но в это время разорвавшаяся турецкая граната подожгла зарядный ящик. Стоян Русов — он был на подноске снарядов, — увидев, что бледный огонь охватывает ящик, подбежал к нему и вместе с молоденьким фейерверкером Лопунцом свез с батареи, успел вытащить снаряды.
Заиграли рожки турецкой пехоты, она ринулась в атаку на батарею. Свинцовая буря разразилась над ней, неся вихри пуль.
Опять прозвучала властная команда Бекасова: — Прибавить по кругу сто саженей… Картечной гранатой! Пли!
Отхлынула красная волна фесок; улеглась в высокой кукурузе, мгновенно проросшей цветами мака, упряталась справа в винограднике и среди старых абрикосовых деревьев.
У расшатанных лафетов дымились гильзы от снарядов, туман и дождь охлаждали раскалившиеся стволы, пахло порохом и горелой краской.
Теперь три турецкие батареи сосредоточили огонь на позиции Бекасова. Вот прямым попаданием снаряд искорежил станину, другой — перевернул орудие вверх колесами, третий — ударил в срез дула и словно откусил от него кусок. Убило ездовых канониров, ящичного, вожатого.
Пошла в атаку отборная турецкая кавалерия. Батарея, видно, очень мешала.
Бекасов стал у единственного, оставшегося целым орудия за бомбардира-наводчика. Русов подносил ему снаряды. После каждого выстрела Бекасов, прильнув глазом к трубке, наблюдал за разрывом.
…Солдаты любили своего капитана за то, что в походах шел он чаще всего рядом с ними, хотя мог бы и ехать верхом, за то, что на привалах делил голод и жажду. Сдержанный, немногословный, справедливый, он как нельзя больше пришелся по душе и Огояну. Сейчас, в минуту смертельной опасности, Русов счастлив был, что стоит рядом с капитаном, посылает снаряд за снарядом в сторону ненавистных убийц своего отца. Русов оглох от грохота, губы его потрескались от жажды, почернели. Черный от пороховых клубов пот застилал лицо, черная от дыма рубашка взмокла. В ушах щемило и гудело. А Русов все подавал и подавал снаряды.
Конница повернула назад, но один, самый отчаянный всадник доскакал до бекасовской батареи и рубанул капитана саблей по левому плечу.
Стоян схватил ружье убитого фейерверкера и размозжил голову турка. Тот дико вскрикнув, свалился на землю; на всякий случай Русов ударил врага еще банником по голове. Сняв с него американский пятнадцатизарядный винчестер, Стоян привязал трофейного коня к станине и, подбежав к Бекасову, припал ухом к груди. Сердце не билось. Стоян, всхлипнув, стянул с головы фуражку с надписью на околыше: «Вторая батарея», перекрестился и помчался в гущу боя — отомстить за капитана, за Болгарию, за всех погибших…
… Еще в детстве Стояна тянуло к лошадям. Это, пожалуй, началось в деревне под Систово, куда на лето приезжал он гостить к тетушке. В тех местах разводил коней турецкий помещик Мустафа-ага. Мальчик часами мог издали наблюдать за чисткой в конюшне, смотреть на полюбившегося Идриса, был счастлив, если его допускали помыть коня, и — вдвойне, если разрешали проехаться верхом.
Сейчас, несмотря на потрясения, перенесенные за несколько последних часов, он упоенно мчался карьером, и ощущение неуязвимости наполняло его до предела. Фуражка слетела с головы, ветер до боли свистел в ушах, где-то рядом обрушивался шрапнельный дождь, а Русов скакал к редуту, туда, где он был всего нужнее.
Стоян рано похоронил капитана. Наверное, треск разрывающихся гранат, грохот орудий заложили уши, и это помешало ему услышать биение сердца Бекасова.
Через полчаса Федор Иванович пришел в себя, приподнялся. Картина страшного разгрома батареи безжалостно предстала перед ним. Лежал в яме от снаряда, наполненной водой, маленький фейерверкер с оторванной головой; были перебиты все расчеты, все номера. Валялись окровавленные тряпки, сломанный приклад, разорванная сумка с боевыми зарядами.
Особенно жаль было Федору Ивановичу озорного фейерверкера, почти мальчишку, Гришу Лопунца. На прежней позиции Лопунец без оружия отправился наломать кукурузы — впереди батареи — и так увлекся, что наткнулся на пожилого низама, тоже ломавшего кукурузу и тоже без оружия. С минуту они стояли друг против друга, выпучив глаза, не зная, что делать. Наконец турок с криком о помощи побежал к своим. Гриша догнал его и, вскочив на плечи, направил, дергая за уши, турка в сторону батареи. Так и приехали. Турка препроводили в штаб полка.
Капитан с горечью поглядел на обезглавленного Лопунца: «В день ангела… дому Романовых…».
Мундир Бекасова был в крови, из-под разрубленного погона продолжала вытекать кровь.
… Скобелев, разглядев в бинокль, что происходит истребление батареи Бекасова и видя ее полную незащищенность, остановил какого-то подпоручика.