Окно на улицу открыто. Дождь прошел, и теперь только редкие капли падали на узкий, железный лист подоконника, да тянуло сыростью.
На мушире[24] серый, верблюжьего сукна, однобортный походный сюртук, отороченный галунами по воротнику и обшлагам. Маршальские погоны — их получил в прошлом году, за войну с Сербией — тускло поблескивают при свете керосиновых, с жестяными абажурами, ламп на стене. На груди никаких орденов и знаков отличия.
Адъютант — бимбаши[25] Ариф — подошел к одной из ламп и, чтобы не коптила, прикрутил фитиль. Осман с удовольствием посмотрел на статного, гибкого Арифа, даже в этот день не утратившего присущей ему щеголеватости: безупречно лежал на груди аксельбант, феска оттеняла решительные глаза. Во всем облике — диковатость натуры, сильной и необузданной.
Осман отвел глаза от Арифа.
Тревоги последних месяцев наложили свой отпечаток на лицо мушира: оливковая кожа побледнела, приняв алебастровый оттенок, в короткой черной бороде появились серебристые нити.
Сегодня, как и вчера и позавчера, он верхом проделал большой путь, шесть раз сменив лошадей, побывал на всех редутах, и утомление сказывалось. Все же сорок пять лет. А каким крепким был, когда, почти четверть века назад, заканчивал Истанбульскую военную академию.
— Обрисуй обстановку на твоих редутах, — обратился командующий к полному, с отечным лицом Рифаат-паше в длиннополом мундире, — в каком числе и как расположены против тебя русские войска в сей час и как располагаешься ты?
В стороне, у окна, молодой бимбаши Таль-ат, покусывая ногти, склонился над полевой книжкой и что-то старательно вписывал в нее. Этот майор в очках с золотой оправой тоже был адъютантом Османа, тоже отличался храбростью, но по складу характера совершенно не походил на Арифа.
Таль-ат изысканно деликатен, сдержан. Про себя Осман называл его летописцем, потому что майор все время вел какие-то записи, вероятно, думал после окончания войны опубликовать мемуары. По тому, с каким восхищением смотрел он всегда на мушира, как самоотверженно выполнял любое его приказание, можно полагать, что в своих мемуарах Таль-ат отдаст должное командующему.
…Осман внимательно выслушал начальника своего штаба — Тахир-пашу, начальника артиллерии — полковника Ахмед-бея. Временами он сдержанно, тактично задавал уточняющие вопросы.
С болью свел на переносице брови, узнав, что два часа назад его испытанный в боях любимый табор «Ниш» истреблен белым шайтаном Скобелевым.
Собственно, генералов можно было бы и не вызывать, довольствуясь личными дневными впечатлениями, спросить обо всем по телеграфу. Но, помимо того, что Осману хотелось в деталях знать обстановку к ночи, он собрал подчиненных и для того, чтобы сообщить о своем новом решении.
— Ситуация чрезвычайно опасная, — выделяя каждое слово, негромко произнес он и, встав, подошел к карте плевенских укреплений, висящей на стене.
Мушир коренаст, в высоких сапогах с зубчатыми шпорами, у него правильные черты лица, взгляд карих умных глаз внимателен и углублен.
— Как видите, русские, взяв восемнадцатый и девятнадцатый редуты[26], оказались почти в Плевне, вбили клин в наши войска, приставили острие клинка к сердцу нашей армии. Если Скобелев получит в ближайшие часы резервы, нам придется покинуть город. Значит, вопрос жизни — возвратить редуты. Любой ценой. Я сосредоточу против Скобелева тридцать пять таборов, сняв их с других участков, уменьшив плевенский гарнизон. — Осман перечислил, откуда и какие таборы снимает. — Иного выхода не вижу. Надо создать тройное, четверное превосходство в силах[27]. Охватить врага с обоих флангов.
Мушир помолчал, явно разрешая высказаться.
— Мне кажется чрезмерно рискованным такое обнажение других участков, — почтительно, но твердо возразил самый молодой из генералов Адыль-паша. Он круглолиц, белокур, с небольшими рыжеватыми усами.
Осман остро поглядел на генерала. Да, очень рискованно. Он оставлял на восточном участке только двенадцать таборов. Шел ва-банк, хотя не был азартным игроком.
— И тем не менее, — сказал мушир, — на этот риск надо идти. Иначе нас расколят надвое и уничтожат частями. Приказываю войскам правого фланга упорно держаться на занимаемых местах, уповая на святые молитвы пророка.
Он медленно потер ладонью висок:
— В городе на всех выходах обеспечьте охранные колонны, чтобы русские не просочились… Завтра, — лицо Османа стало жестким, — позади наших атакующих ты, генерал Тахир, и ты, полковник Реуш, выставите два кавалерийских полка и батарею. Всех дезертиров расстреливать в упор картечью и рубить.
Он снова сделал паузу.
— Вы свободны… Машалла![28]
Осман остался один. Поднялся на второй этаж в свою спальню, вышел на балкон. Долго стоял, вглядываясь в темноту.
Горели в стороне хлебные скирды. «Наверное, болгары подожгли, чтобы русские увидели передвижение наших войск мимо Молитвенного холма», — подумал он. Вспомнил возражения Адыль-паши. «Это — храбрейший человек, наиболее трезвый и ясный ум. Но все же последнюю священную попытку отстоять город следует сделать. А там — воля Аллаха».
В Крымскую войну, командуя ротой, Осман штурмовал Малахов курган и был тяжело ранен.
«В те времена, — подумал он сейчас, — царь Николай считал мою страну смертельно больным человеком, но мы вышли победителями. Может быть, и ныне случится чудо?… Во всяком случае, Плевну мы уже превратили в турецкий Севастополь».
Совершив вечерний намаз, Осман снова отправился на редуты, а возвратившись оттуда, приказал отбить телеграмму в Истанбул:
«В ответ на Вашу высокую депешу.
Сражения идут непрерывно — днем и ночью. Уповая на помощь Пророка, стараемся сопротивляться и побеждать неприятеля. Потери сильно ослабили нас… Но позиции следует удержать… Да одарит Всевышний тело его величества здоровьем, да сокрушит его врагов».
Солнце встало высоко, когда пришла еще одна депеша от султана:
«Его величество приветствует Вас и осведомляется о Вашем здоровье. Ваши великие победы достойны почитания. Ваше решение удержать позиции очень уместно. Услуги и победы, которыми мы обязаны Вашей смелости и помощи Всевышнего, увенчали нашу высокую славу. Все сердца пребывают в спокойной уверенности…»
Далее следовало обещание прислать провиант на шесть месяцев и зимние полушубки-ягмурлуки.
Значит, предстоит в Плевне зимовать. Только бы удержаться в эти решающие часы.
Была какая-то двусмысленность и большое неудобство для русской армии от существования в Болгарии двух Главных квартир: царя и его брата — главнокомандующего. Чувствовал себя скованным, опекаемым и болезненно переживал это главнокомандующий Николай Николаевич. Дублировались, обретая невнятность, распоряжения, шла неразбериха согласований, борьба самолюбий, все уклонялись от решений самостоятельных.
Странная, парадоксальная ситуация сложилась и с военным министром Милютиным. Он неотлучно состоял при царской Главной квартире, но участия в руководстве боевыми действиями не принимал. Только «сопровождал», был свидетелем того, как государь вносил бестолковщину, вмешиваясь в распоряжения главнокомандующего, вместе с ними, в свите, ежедневно отправлялся на позиции к закусочному редуту, где все завтракали и откуда возвращались с чувством исполненного долга.
Жизнь у царя в Горном Студне текла по такому размеренному, невозмутимому распорядку, словно он продолжал пребывать в Красном Селе.
Шли обедни, молебствия, лейб-медик Сергей Петрович Боткин осматривал царя, страдавшего катаром желудка. Потом следовали утренний кофе, прогулка, выезд-пикник «на позиции», не отменявшийся даже в самый сильный туман, когда и в десяти шагах не было ничего видно, не то что позиции. Эти завтраки на «императорском редуте», между Тучинским оврагом и деревней Радищеве, или же на «царском валике», тоже были частью ритуала.