— Думаешь чистеньким ходить? Так уже обвалялся, никуда от нас не смоешься? Мотали мы таких. Колонию забыл? Кто ты, забыл?
Нет, этого он не забыл. Валет — плюгавая гнида, а пакости в нем — через край. Сидел несколько раз и все не успокаивается.
У Валета бескровное, без выражения, расплывчатое лицо. Ему двадцать один год, но дашь и тридцать пять…
Он зачем-то осмаливает огнем от спички мундштук папиросы прежде чем раскурить ее. Гундося, паясничает:
— Я покинул преступное царство, а мне не создают должных условий зизни…
Валет умышленно коверкает слово «жизнь». Сбросив с колен Зинку, возмущенно выпрямляется:
— Заставляют работать лопатой, а мне это медициной запрещено…
Валет склонен к «загадочности». Так, недавно, объявив себя главой шайки «Голубое кольцо», он приказал своим подданным на указательном пальце вытатуировать кольцо.
Шеремет и здесь не подчинился:
— Я не в твоей шайке и не собираюсь в ней быть.
Валет, надвигаясь тощей грудью, грозил:
— Все пальцы обрежу, в помойку выброшу!
Видно, надо отсюда податься куда-нибудь подальше, иначе пропадешь!
На секунду возникло лицо Лешки. Смотрит с осуждением и надеждой. Такая славная, непримиримая к неправде… Нет, плохой он для нее. А обманывать не станет. Кого-кого, а ее не станет… Лучше уехать… Может быть, так приблизится к ней…
С Лешкой стряслась беда: залезла в главном корпусе на громадный омылитель, очищать его; на аппарате лежал патрубок с фланцем, ей показалось, что он наглухо закреплен. Взялась за него рукой, чтобы держаться, потеряла равновесие и полетела вниз. Сильно ударившись головой и правой нотой сначала о стремянку, потом о выступ омылителя, она, может быть, именно благодаря этому и спаслась: удар как бы расчленился на три, с каждым новым уменьшая резкость.
Григорий Захарович, обернувшись на шум, увидел ее уже на цементном полу. Подбежав, стал ощупывать голову, руки, ноги.
— Ну что ты, Красная Шапочка, разве можно такие виражи делать? Что ты?
Когда он притронулся к правому колену, Лешка невольно застонала, но, собрав силы, приподняла голову:
— Пустяки.
Альзин осторожно взял ее на руки, понес к медицинскому пункту, успокаивая, как маленькую:
— Ничего, ничего, деточка, сейчас йодом тебя смажем, пойдешь вечером на танцы. Больно?
— Очень, — призналась Лешка жалобно, с трудом приоткрывая побелевшие губы.
Нет, йод не помог. Нога стала вдвое толще, приобрела зловещий сине-зеленый цвет. В больнице, куда отвезли Лешку, она пролежала двенадцать дней. Перелома не было, но рваная глубокая рана не сразу затянулась. Правда, на седьмой день Лешка уже смеялась и заявила Потапу, пришедшему с Верой и Надей, что присмотрела в магазине, еще до своего полета, мотоцикл.
— Люблю скорость! — пояснила она свое желание купить мотоцикл.
— Да уж видели, что любишь, — добродушно буркнул Потап.
Вообще посетителей у Лешки в эти дни множество. Вот не предполагала, что ее падение вызовет такой переполох. Кроме родителей и Севки, приходили Анжела, Аллочка Звонарева, Валентина Ивановна, Панарин.
А Лешка все поглядывает на дверь палаты, словно ожидает еще кого-то, В дверь неловко входит Шеремет, неуклюжий, в белом широком халате не по росту. Еще издали, разыскав ее глазами, спрашивает:
— Летчица здесь лежит?
Лешка вспыхнула от радости: пришел-таки!
— Здесь, здесь, — откликнулась она. — Садись вот на стул. А у меня сегодня уже были ребята… Садись же…
Шеремет присаживается на край стула. И вдруг… Нет, не может быть! Да, она не ошиблась — от Виктора попахивает водкой Совсем немного, но попахивает. От ее радости не остается и следа. Лицо бледнеет, глаза становятся холодными.
— Ты меня ни капельки не уважаешь! — гневной скороговоркой произносит она.
Шеремет сразу понял, в чем дело.
— Да я один глоток… Ребята затащили…
Превозмогая боль, Лешка садится. Смотрит на Шеремета непримиримо.
— Уходи! — требует она. — Такого я не хочу видеть!
Шеремет поднимается, ошеломленный этим взрывом негодования, пятится к двери.
— Я попрощаться… Уезжаю навсегда… Не сердись… — И исчезает.
А Лешка, уткнувшись в подушку, ревет. Ревет долго, растирая кулаками слезы. И все же решает, что поступила правильно, что нельзя мириться с таким безобразием, особенно если человек тебе не безразличен.
Шеремет бредет с потертым чемоданчиком к вокзалу. Так уходил когда-то отец. Может быть, тогда, лишившись матери, надо было в знак протеста против лжи покончить с жизнью? Нет, мать не стоила этого. Поглощена собой, только собой. Пропитала дом ложью. У них в семье никто не играл на пианино, но оно всегда стояло открытым, с развернутыми на пюпитре нотами.
Для чего теперь жить?
Эта глупышка говорит: «Для счастья». Ну, а если его нет? Вовсе. В прошлом веке были никчемные Печорины, Райские, Онегины. Может быть, он забрел в век атома из прошлого столетия?
Лешка говорит: «Людей хороших на свете гораздо больше, чем плохих». Сама хорошая, потому и о других так думает. Даже о нем. Хотя нечего сказать — хорошая! Выгнала ни за что!
Шеремет бредет к вокзалу мимо обмелевшего залива, где печально и покорно стынут лужи, мимо свинцового коченеющего моря с сиреневой кромкой у берега. Жизнь походила на это море герое, неуютное, безрадостное.
Григорий Захарович бывал дома не более пяти-шести масон и сутки. Строители работали в три смены. С полотнищ во дворе кричал призыв: «Сдадим досрочно газогенератор и термопечь!»
Ночью при свете прожекторов, залепляемых снегом, на высоте десятиэтажного дома бригада Нади Свирь завершала кладку главного корпуса. Снизу казалось: оттого что наверху много света, там теплее. Но ветер еще злее обжигал там лицо, скрючивал пальцы, леденил душу, свистел меж труб, обернутых войлоком, похожих на неведомо как занесенные сюда стволы нелепых пальм. Корпус готовился принять пар; на участке окисления «отревизовали оборудование», как с апломбом говорили молодые инженеры.
Лешка с подругами бетонировала пол в насосной, когда появились Альзин и два молодых инженера.
Они долго ходили вокруг моторов, любовно, испытующе оглаживали их, припадали к ним ухом, прислушиваясь — не вибрируют ли, ощупывали — не нагреваются ли? При этом глаза у всех троих были настороженные и счастливые. Лешка подумала: «А трудно командиру! За все отвечай».
Альзин приветливо улыбнулся ей:
— Как курсы?
— Постигаем, — весело ответила Лешка.
После рабочего дня на ветру и морозе, наскоро похлебав в столовой борщ из кислой капусты, съев неизменный гуляш, ребята шли в «класс», оборудованный ими в складском помещении.
Комнату обогревал мангал. На длинных скамьях, за грубо об тесанными столами едва умещались все желающие учиться. Доску сделали из коричневого линолеума.
И все же это был настоящий класс, где они часами списывали с доски схемы, формулы, где отвечали и спрашивали.
Вот клюет носом Потап, но спохватился, виновато поморгал глазами, снова уставился на доску. Вот пытается подсказать Анжела Саблина, но тут же ее уличают.
Первой в журнале курсантов записана Аркушина, последней — Юрасова. Между ними — Звонарева, Панарин, Свирь — всего тридцать семь человек. Анатолий Иржанов, поступивший, как он уверял, из-за Веры, больше двух недель не выдержал, бросил курсы, решив, что они не для него, потому что «всю жизнь дышать химическими отходами он не собирается».
Преподаватели — свои инженеры: Валентина Ивановна Чаругина и темноглазый, с буйной шевелюрой, густыми черными бровями холостяк Андрей Дмитриевич Мигун — объект тайной влюбленности по крайней мере двадцати девчонок.
Если Андрей Дмитриевич, глядя своими ласковыми глазами, говорил с плохо дающейся ему строгостью: «Вы слабо разбираетесь в коммуникациях и арматуре… Пойдемте в цех», — то почти все девчата старались стоять в цехе поближе к учителю, на лету схватывать каждое его слово, почаще обращаться с вопросами: «Андрей Дмитриевич, а вот это что за штука? Андрей Дмитриевич…»