Не давала покоя мысль о Свете. Вера позвонила в больницу, дежурному врачу:
— Анна Филипповна! Как Света? Я часа через два подойду… Не надо? Ну, смотрите. В случае чего — немедля звоните.
Не написать ли письмо в Таганрог? Хорошо бы Жене поскорее приехать к нам в гости. Познакомила бы с Даримой. Они наверняка понравятся друг другу. Нет, завтра напишу. И о Дроздове.
Вера набрала номер телефона Даримы.
— Ну, как дела у Зиночки Рощиной? — спросила она.
Горькая и горестная история!
…До майора Чапеля командиром батальона был капитан Гаев: высокий, белокурый, обаятельный… В жизни же семейной — несчастливый человек. Ему попалась истеричная, вздорная жена, без всякого основания ревновавшая его ко всем и вся. У Гаевых не было детей, но жена капитана не работала и почти все свое время употребляла на выяснение отношений с другими офицерскими женами.
В конце концов капитану стало невмоготу, и он подал на развод. Что тут поднялось! Гаева приходила в партком, писала в политуправление округа, в газеты «Правда» и «Красная звезда». Ничего не помогло — их развели.
И работала в строевой части полка Зиночка Рощина, в свои двадцать девять лет так и не вышедшая замуж. У Зиночки мускулистые ноги спортсменки, темно-бронзовый отлив волос, забранных вверх так, что видна красивая линия шеи. Ресницы у Рощиной темные, но шелковисто поблескивают.
И вот робко, неуверенно возникла любовь у Рощиной и капитана Гаева. Когда пришел ей срок рожать, капитан оказал:
— Не будем дразнить гусей. Отправляйся к маме, позже я туда приеду, и мы зарегистрируемся.
Так и было сделано. Роды прошли благополучно, но на второй день после появления у Рощиной дочки пришла в деревню на Тамбовщину телеграмма о смерти Гаева. Инфаркт. Инфаркт в тридцать два года.
Зиночка возвратилась в военный городок с ребенком.
Мадам Градова добилась на жансовете, чтобы фамилия Рощиной, «за моральное разложение», была вычеркнута из списка нуждающихся в квартире. В этой очереди она стояла три года.
С такой несправедливостью Вера смириться не могла и вместе с Даримой Карповой отправилась в горсовет.
Да и Ковалев поддержал Рощину…
— Когда у Зиночки новоселье? — допытывалась у Даримы Вера по телефону. — Надо будет все устроить lege artis[1].
Она положила трубку, зашла в комнату к мужу, обняла его за шею.
— Володенька, Расул сможет завтра к десяти часам подвезти меня на конференцию?
— Доктор, — с укором произнес Ковалев, — ваш личный шофер — я. Неужели вам не дают покоя лавры мадам Градовой?
— Убедил, — рассмеялась Вера, — и довольно легко…
— А я с удовольствием отвезу тебя и приеду за тобой.
— Приятно иметь личного шофера такой квалификации. Ты знаешь, я все же сейчас загляну в больницу, как там Света?
— О боги, не имей жену-врача, — проворчал Ковалев, — и я с тобой пойду…
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Было часов пять вечера, когда поезд остановился у вокзала города, где Ковалев более двух десятков лет назад окончил суворовское училище.
Владимир Петрович пошел вверх по взгорью. Высились корпуса огромного завода, целые кварталы многоэтажных домов; век стекла и алюминия энергично проложил свою трассу и здесь, лишив этот, прежде маленький, городок патриархальной тишины.
Собор, казавшийся когда-то огромным, словно бы врос в землю, сгорбился рядом с обступившими его новыми зданиями театра, универмага, Дома офицеров.
Припорашивал землю снег. Сквозь голые ветви акации проступало багряное небо в синей штриховке.
Ковалев миновал городской парк с дремлющими фонтанами. А вот завиднелись и колонны училища. Сердце Ковалева забилось сильнее. Кого увидит он сейчас?
Встречи в суворовском, в день его рождения, стали традицией. В разные годы приезжали Братушкин и Гербов, Кошелев и Мамуашвили. Прилетали и другие, слали письма, телеграммы.
Ковалеву задалось вырваться сейчас впервые за два десятка лет — так распорядилась воинская судьба, ревниво не выпускавшая его из жесткого круга обязанностей и неотложных дел.
Собственно, и теперь Ковалев очутился здесь вопреки, казалось бы, всем запретам службы: назначено инспектирование их дивизии, ждали высокое начальство.
Когда Владимир Петрович получил из Москвы письмо от Боканова, где Сергей Павлович просил: «Постарайся приехать хотя бы на несколько часов», то с горечью подумал: «Это невозможно».
Вчера, доложив командиру дивизии Алексею Уваровичу Барышаву о готовности полка, он уже собирался выйти из кабинета, когда генерал спросил, сняв очки и всем видом показывая, что служебная часть беседы закончена:
— Ну, а что дома-ш, Владимир Петрович? От сына вести есть-ш?
К этой особенности генеральской речи, прибавлять букву «ш» ко многим словам, не сразу привыкли, а привыкнув, перестали даже замечать.
Барышев знал, что Петр — в Минском суворовском и в свое время одобрил эту «наследственность».
— Парень, видно, прижился, — ответил Ковалев, — я был у него.
И вдруг Ковалеву захотелось показать генералу письмо Боканова. Он достал письмо из кармана кителя, протянул Барышеву.
— Вот… Получил от своего воспитателя, полковника Боканова.
Алексей Уварович снова надел очки, брови, словно бы седыми навесиками, легли на дужки, внимательно стал читать письмо.
К командиру дивизии Ковалев относился с большим уважением. Он начал войну сержантом, а закончил ее в Берлине командиром батальона, Героем. Академии Фрунзе, Генерального штаба сделали Барышева очень грамотным военным.
Генерал никогда не вызывал в дивизию офицеров без истинной необходимости и своим помощникам запрещал это делать, называя «заседательским зудом» склонность к необязательным, говорливым совещаниям, кабинетным бдениям. Иные из них офицеры прозвали КВН — клубом веселых и находчивых.
Не было такого случая, чтобы Барышев оскорбил или принизил своего подчиненного.
При всей строгости и взыскательности генерала с ним хорошо служилось, ни в чем никогда не хотелось его подводить.
Кончив читать письмо, Алексей Уварович задумчиво сложил его.
— Я понимаю, товарищ генерал, — как о деле само собой разумеющемся сказал Ковалев, — поездка моя сейчас, конечно, невозможна…
Барышев вскинул на него серые, немного усталые глаза.
— А, собственно, почему невозможна-ш? — спросил он.
— Но…
— Неужели вы так неуверены в своем полку-ш?
— Нет, но…
— А я думаю, поехать вам надо-ш.
Ковалев ошеломленно молчал.
— Непременно поехать надо. — Барышев даже слегка прихлопнул ладонью по столу, словно печать ставил. Возвращая письмо, сказал: — Вашему воспитателю передайте от меня привет-ш… А мы здесь без вас как-нибудь обойдемся… Уверяю вас-ш!
Вот и парадный вход в училище. Решетчатая ограда. Еще величавее тополя, а пушечки петровских времен на каменных подставках и пирамиды чугунных ядер кажутся совсем игрушечными.
На тротуаре, у стены училища, — человек шестьдесят. Какой-то усач-майор… Преждевременно располневший подполковник с оттопыренными ушами. Авилкин!
Семена нет… Значит, не смог. Майор Виктор Николаевич Веденкин! Только в штатском. А это кто — усохший и маленький? Тутукин! И тоже в штатском.
— Володя! — подошел полковник Боканов.
Они обнялись. Сбоку, тесня Ковалева изрядным животиком, подступил Авилкин.
— Коваль!
— Здр-а-вствуй, со-о-лнышко, ты солнце ясное, — пропел приятный бас, явно адресуя эти позывные Авилкину.
Ковалев обернулся. Пел Снопков. Ямочки на щеках и подбородке, лицо розовое, как после парной. А выражение узеньких глаз смешливое. Майор!
— Павел!
— Собственной персоной!
Они шутливо побоксировали.
— Где служишь?
— Военный журналист.
Снопков ловким движением извлек из кожаного футляра фотоаппарат, нацелился им на Ковалева и Боканова.
— Минуточку. Разрешите огорчить!
1
По всем правилам искусства (лат).