…Производство из нижнего чина в офицеры, погоны подпоручика давали право иметь денщика, заходить в ресторан, в зал первого класса вокзала, носить ботинки с «савёловскими» шпорами и еще две пуговицы на мундире.
В офицерское общество принимали и по степени дворянства и по умению держать себя: бралось в расчет каждое движение вилки и ножа, порядок еды и питья, умение непринужденно вести беседу.
Если в клубе после судака по-польски, упаси бог, ты не отведешь обтянутую белой перчаткой руку вестового с бутылкой красного вина, дурная слава пойдет о парвеню. Красное принято было пить только после жаркого, мадеру или портвейн — после супа, необычайной крепости ликер «пепермент» — после черного кофе.
Сутками просиживали офицеры за ломберным столом, играя в винт, беспробудно пьянствуя («и кто три раза в день не пьян, тот, извините, не улан»), устраивали кутежи в кафешантане с зеркальным полом.
Здесь облюбованной деве посылали они на сцену приветы в виде десятки, сложенной петушком и плавающей в тарелке с шампанским.
Говорили о женщинах, охоте, оперетте, скачках («Гурецкий обошел на прямой Киндильта», «Демосфен был на две головы впереди всех…»).
И — ни слова о жизни общественной, о службе, потому что была она «божьим наказанием», сводилась к печальной необходимости несложного обучения солдат, «заработка хлеба».
Конечно, если понадобится умереть от пули — достойно умрешь, погасив свой вексель. А до тех пор царил неписаный кодекс: дело не волк, в лес не убежит; не делай сегодня то, что можно отложить на завтра: не делай сам то, что за тебя могут сделать другие…
Раз ты добровольный смертник — не утруждай себя службой, тебе много прощается.
Еще тогда, читая русаковские записки, Ковалев подумал: «Не попробовать ли написать повесть о жизни наших офицеров? Служба часто сводила меня с отличными командирами. Может быть, избрать композицию: страничка-другая из дневника Русанова и — контрастно — наше время».
«Да ну, какой из тебя писатель, — немедля возразил предостерегающий голос, — и где то время, что необходимо для литературной работы?»
Но желание, однажды возникнув, не отступило от него.
Когда-то, еще в курсантские годы, пытался Ковалев писать поэму об офицерах. Но, кроме обилия общих фраз и ложного пафоса, кажется, ничего не получилось. К счастью, очень скоро понял, что никакой он не поэт в том большом истинном смысле, который придавал этому имени.
Вероятно, в восемнадцать лет юнец в силах сочинить даже неплохое стихотворение, продиктованное чувствами, но от этого он еще не становится Поэтом.
Так много развелось «чирикающих», грамотных строчкогонов, — стоит ли пополнять их ряды?!
Ковалева все более тянуло к прозе. Она не связывала рифмой, не обременительной только для настоящих поэтов.
Временами то в газетах, то в журналах появлялись небольшие рассказы Ковалева об армейской жизни. Но это, конечно, было ученичество, разведка боем.
А вот книгу об офицерах надо бы написать, полностью выложив себя.
В комнату вошла Антонина Васильевна, держа в руках конверт.
— Володенька, я совсем забыла: тебе письмо от Семы.
Он нетерпеливо протянул руку — любил получать от Гербова письма. Правда, тот не очень-то ими баловал. Но все равно, даже если не писал месяцами, а то и годами, мысль, что на свете есть друг и он мгновенно примчится, коли очень понадобится, была успокоительна.
Ковалев осмотрел конверт — обратного адреса не было. Значит, Семен Прокофьевич — в пути. Он с Тамарой и сыновьями бесконечно кочевал. Тоже был командиром взвода, роты, батальона, служил в Группе Советских войск, после академии в штабе округа, заместителем командира дивизии в Казахстане…
Обычно Семен мало писал о себе, но каждый раз непременно сообщал что-то интересное об «однопартянах», как называл он шутливо тех, с кем сидели они в суворовском за одной партой.
Правда, в прошлом письме, прислав фотографию своего третьего сына — карапуза в ползунках, надписал на обороте: «Нам сейчас семь месяцев. Мы умнеем не по дням, а по часам, умеем крепко спать, говорить жестами, любить (особенно папу), проявляем чисто гербовский характер».
В послании сегодняшнем Семен сообщал: «Узнал из достоверных источников, что наш небезызвестный „Осман-паша“ — читай Геша Пашков — служит в ракетных войсках (а ведь это оружие, как ты понимаешь, требует особо развитого чувства коллективизма), так что недаром мы Гешу обминали.
Недавно встретил… кого бы ты думал? Инженер-майора Самсонова. Он участвовал в разработке системы управления ракетами…
Как тебе это нравится, старик? Даже шкеты выходят на главные рубежи».
А о себе Семен написал, что «двинулся на новое место, поближе к вам» и позже сообщит адрес.
Владимир Петрович отложил письмо. Да, судьбы… судьбы… Порылся в ящике письменного стола, извлек оттуда старые фотографии, порыжелые от времени, с загнутыми краями. «Сборная» футбольная команда… На траве лежит, подперев щеку рукой, «левый крайний» форсистый Савва Братушкин. Мяч много больше его головы.
Присел на корточках самоотверженный вратарь Павлик Снопков.
Стриженые головы, коленки в ссадинах, майки с белой окантовкой, настоящие бутсы и полосатые гетры.
Кто-то из этих «стриженых голов» теперь в научно-исследовательском институте, в «Звездном городке»… Наверно, есть и свой Зорге. Почему бы не быть? Идет смена караулов…
А вот его дневник Суворовских лет, может быть, пригодится для повести?
Владимир Петрович перевернул, словно побывавшую под дождем, фиолетовую обложку общей тетради.
«Дал себе клятву узнать подробности гибели отца».
Ковалев задумался. Он выполнил эту клятву. Во время отпуска неделями рылся в архивах авиаполка. Узнал имена командиров отца, его товарищей, историю каждого их боевого вылета. Несколько раз ездил на место последнего боя отца, расспрашивал жителей сальской степной станицы, нашел свидетелей того, как отец пошел на таран. Ковалеву помогали красные следопыты — школьники.
Владимир Петрович продолжал перелистывать дневник.
«Сегодня Андрей показывал мне эскизы задуманной картины „Суворовский трёп“: спальня перед отбоем, малыши, разинув рты, слушают байки „бывалого“, а в дверь входит воспитатель».
Как неожиданно сложилась судьба деликатного, мечтательного Андрея Суркова. После авиаучилища Андрей служил сначала на Крайнем Севере, а затем в Группе Советских войск, в ГДР. К тридцати годам полюбил, впервые и, как это бывает у однолюбов, на всю жизнь, скромную девушку Катарину Брайнес. Та приняла советское подданство, они поженились. Родился сын Иван.
Но вот пришла пора Андрею возвращаться домой в Советский Союз. Мать Катарины, Берта, в отчаянии, говорит, что если единственная дочь оставит ее, она покончит самоубийством.
Семья Суркова все же едет на вокзал. Уже оформлены документы, куплены билеты. За полчаса до отхода поезда появляется пожилая соседка Брайнес, кричит, что Берта приняла яд.
Сурковы с вокзала бегут в больницу. Берту сумели спасти. Но как теперь дочери уезжать? Она остается с сыном в ГДР.
Капитан Сурков отправляется на Родину один. Жизнь представляется ему немыслимой без жены, сына, а выхода он не видит.
До Ковалева стали доходить тревожные вести об Андрее.
…Владимир Петрович прилетел в гарнизон, где служил Сурков, на исходе душного летнего дня. Андрея нашел на окраине города в деревянном флигеле с выщербленным порогом. Когда постучал в дверь, раздался невнятный голос:
— Да-а…
Он открыл дверь. В маленькой комнате, со стенами, увешанными рисунками, сидел за столом Андрей. Перед ним стояла раскупоренная бутылка водки.
— Ты?! Каким ветром?! — В восклицании этом были и радость при виде друга, и удивление, и неловкость.
— Суворовским, — шутливо ответил Ковалев.
Они обнялись. Андрей, стыдясь своего вида, набросил на плечи китель, убрал со лба потную прядь волос. Сказал глухо:
— Кончился, Володька, капитан Сурков…