Вспомнил, как ехал с Грасе к ее родителям в колхоз, как в быстрой речке мыл забрызганную машину и как, специально выключив мотор, нес будущую жену на руках, а холодный весенний поток обжигал икры и проникал до самого сердца.
— Почему с другими ты и смелый, и веселый, а со мной все молчишь и молчишь? — обняв его за шею, спрашивала Грасе.
— А что тут говорить, когда ты на руках?
— Машину жалко, — женская заботливость девушки не позволяла оторваться от земли.
«А меня не жалко?» — хотел спросить Саулюс, но вместо этого ответил:
— Трактор вытащит.
— Я могла бы и в салоне подождать, — говорила она, невесомая, потому только, что молчать становилось страшно.
— А я больше ждать не хочу. Не могу. Ты понимаешь? — Не выпуская девушку из объятий, Саулюс стал целовать ее, а пробегающая мимо ног прозрачная и холодная, словно в роднике, вода вдруг согрелась, накалилась.
Вот так — забывшись, переживая все заново, он шел по болоту, пока не опомнился. Осторожно осмотрелся вокруг, не видит ли кто, и снова до мельчайших подробностей вспомнил тот день. Она не могла защищаться, иначе упала бы в воду… Потом вода кончилась, узкая полоска песка и крутой склон, отнявший последние силы, а на заросшем пышной травой лугу, окруженном невысокими ивами, Саулюс споткнулся…
Господи, как он тогда торопился, как старался, как боялся, как стремился к ней и как ради этого мгновения не остановился бы даже перед самой смертью, а потом, опустошенный и так по-земному завершивший свой полет, снова стыдился ее, снова ненавидел себя и жаждал в ту же минуту провалиться сквозь землю.
— Ты со всеми такая? — спросил девушку, пытаясь оставаться гордым, каким был до сих пор, а она покраснела, схватила брошенный пиджак, накинула себе на голову и заплакала.
Саулюс не пытался утешать ее, огромным усилием воли он подавил в себе непонятное противное и неизвестно откуда пришедшее желание как-нибудь унизить Грасе, истоптать ее ногами или оскорбить, будто она одна виновата, что природа так просто все устроила. Но он взял себя в руки, поднял девушку, вытер слезы и, приехав к ее родителям, коротко, недвусмысленно сказал:
— Она моя жена.
На обратном пути Грасе всю дорогу, пока они ехали домой, гладила его руку, как-то странно, сквозь слезы, улыбалась, но еще избегала прямо и открыто смотреть ему в глаза.
Только под вечер в разоряемый лес вернулась тишина. Словно после затяжного и трудного боя, посреди поваленных деревьев тут и там курились огромные костры. От стелющегося над землей дыма провонял весь бор, перестали пищать комары, тревожно каркали возвращающиеся на ночлег вороны.
Стасис сидел рядом с кучей прогорающих сучьев, и ему казалось, что он родился в третий раз. Приятное тепло, исходящее от только что отпылавшего костра, пробиралось сквозь скудную одежду до самых костей и, отогрев мускулы, клонило на грудь усталую голову. Нанизав на зеленый прутик кусочек домашней колбасы, Стасис неторопливо поворачивал его над тлеющими угольями и тихо радовался так внезапно, неожиданно подаренной жизни.
«Значит, нам еще не суждено, значит, мы еще поживем, как говорила мама, по меньшей мере сто лет проживем! — Поджарил, съел стянувшееся в комочек мясо и, сняв с бутерброда другой кружочек, снова надел его на прутик. Сегодня он имеет право понежиться. И чарку обязательно пропустит, и в баньке попарится, а может, и Бируте уговорит… — боже мой! Что может быть привлекательнее женщины, вымывшейся и попарившейся в горячей бане!..»
— Залатай! — К Стасису снова подошел тот крупный парень и, как бы извиняясь за то, что было, бросил ему под ноги испоганенную шляпу. — Если кепка не получится, хоть кисет под табак сошьешь, — пошутил он как умел, а потом ушел раньше всех.
«Передовик! — Стасис ничего не сказал ему, только выругался про себя и подумал: — Видать, такие ударники и на мясокомбинате среди убойщиков встречаются. Вот дурак, все мысли спутал, на самом прекрасном месте прервал…»
Но чем дальше ощупывал он лоскуты искусственной кожи, тем отчетливее представлял, что могло остаться от его лысеющей головы. И как любой болезненный человек, уцепившийся за какую-нибудь назойливую, раздражающую мысль, Стасис уже не мог отвязаться от вызванных ею видений. Он вертел в руках изуродованную шляпу и видел себя лежащего в луже крови, мертвого, неподвижного, даже горящего в костре сырых сучьев… Видел Бируте, смеющуюся у его гроба, видел Моцкуса, прижавшегося к ней… И даже сам не почувствовал, как от этой возникшей в воображении картины собственных похорон задрожали руки и окончательно пропал голос. Поэтому он долго смотрел на подошедшего директора лесхоза и ничего не мог ему ответить.
— Оглох ты, что ли, какого черта? — потеряв терпение, встревожился тот.
Стасис покачал головой и опять не мог сказать ни слова, хотя прекрасно чувствовал, как от жара тлеющих углей снова разболелась обожженная рука; ясно видел, как занялся зеленый прутик, отчетливо слышал, как постреливает поджариваемая колбаса. Наконец он спохватился и пожал плечами.
Директор, видимо, понял его состояние и уже мягче произнес:
— Хорошо, что ты любишь лес, что жалеешь его, но не до такой же степени…
Стасис тяжело вздохнул и наконец заставил себя сказать:
— И надо же — такая сила!
— Ладно, ладно, нам в лесхозе только несчастных случаев не хватает…
Стасис снова промолчал.
— Только не расплачься! А как баня?
Жолинас наконец избавился от кошмара, вызванного страхом и болезненной фантазией, криво улыбнулся и пошутил:
— Только в лесу, директор, не надо стыдиться, что ты бревно.
— Я никогда так не обзывал тебя, я про баню спрашиваю!
— Баня есть баня, директор. Натопил — аж уши вянут.
— Вот и отлично, я не забуду этого. А как там все остальное?
— Пока что Бируте не жалуется и с голоду не помираем.
— Вот и прекрасно, но ты не волнуйся, я ведь не свинья… Видишь ли, Моцкус — большой и влиятельный человек, поэтому мне не хочется, чтобы он уехал от нас недовольным.
«Это его величие у меня уже в печенках сидит», — хотел ответить лесник, но сдержался, лишь махнул прутиком и не увидел, как кружок колбасы улетел в костер. Потом еще долго щупал рукой вокруг себя, искал, но так и не нашел, надел последний кружочек и внимательно следил за ним, будто и этот кусок мог сам спрыгнуть с ветки и убежать. Тлеющие угли снова напомнили Стасису, как в годы войны немцы расстреливали здесь людей, как он, еще подросток, по просьбе родителей поднял на один дуб освященную в костеле часовенку.
— Чтобы покойники не мерещились, — объяснила мама.
А теперь это посвященное богу дерево уже лежит на боку… «Ладно, пусть они делают что хотят, — сдерживал себя и, не в силах успокоиться, клялся: — Но я все равно привезу домой этот дуб мучеников, на фундамент его поставлю, в памятник превращу… За все грехи, за все муки и страдания». — И Стасис снова вспомнил это свое страшное несчастье, эту, почти уничтожившую его, духовную пустоту, которую принесли и навязали ему злые люди, от которой он очень хотел избавиться, которую всю жизнь старался чем-то заполнить. Мучился, надеясь как-нибудь забыть о ней, пытался изобразить рабскую покорность и терпение, боролся с ней, как борются с нечистой силой, но она, словно заразная болезнь, в минуты отчаяния одолевала Стасиса, и совесть, мучающая уже невыносимо, снова заставляла его пустословить или совершать глупости. Когда наступало такое, Жолинас работал как вол или читал, неделями не отрываясь от захватившей его книги, но все равно наступал конец, последняя страница, последний забитый гвоздь, и Стасис вновь принимался попрекать себя: «Видишь, как повернулось?.. Учился ненавидеть живых, а теперь завидуешь мертвым: мол, они свое отстрадали. Но это уже не зависть. Соперничать надо только с живыми. Однако любое соперничество должно иметь предел, переступить который нельзя. Непозволительно присваивать себе права всевышнего, считать себя священным орудием мести, ибо человек слишком слаб и слишком жесток для такой высочайшей миссии. Начав мстить, он становится таким же подлецом, как тот, против которого он борется. Зло порождает только зло и в конце концов падает на головы тех, кто вызвал его к жизни. Когда бог в наказание закрывает перед кем-то свои ворота, он обязательно оставляет открытым окно покаяния, но человек, захлопывающий дверь перед себе подобным, отыскав щелку, начинает стрелять…»