Вернувшись из больницы, Стасис уже не плакал, наблюдая, как дети возвращаются из школы, терпел, стиснув зубы. И, не найдя никакого утешения, принялся отыскивать виновников своего несчастья. Расспросил малышей, кто их подстрекал, кто научил, и твердо убедился: Вайчюлюкас… И эти двое его постоянных спутников — увалень Навикас со старшим Пожайчюкасом.
Отыскал — и словно камень с души свалился. Теперь уже не надо было ссориться с богом, не надо было замахиваться на всех и на себя, не надо было сокрушаться и ломать голову — перед ним ходили живые виновники, с исчезновением которых сразу же должны будут исчезнуть и все несчастья, преследующие Стасиса. Так постепенно безысходность превратилась в злобу, потом — в досаду, которая очень скоро переросла в хорошо осознанную и призывающую к действию месть. Зажав в ладони спички, он не раз бродил по ночам вокруг хуторов Вайчюлиса, Навикаса, Пожайтиса, намеревался пустить их по ветру и хоть так заставить этих подлецов страдать. Он хотел честно поделиться своей непосильной ношей с теми, которые так бессовестно взвалили ее на его плечи. Однако в мечтах судить и карать было куда легче, чем в жизни.
«Не приведи господь, что бы тут началось, если бы каждое наше проклятие сразу же осуществлялось! — Он даже сейчас передергивается, вспомнив, как задумал тогда превратиться в перст божий и что у него вышло из этого замысла. — Нет, нельзя взваливать на человека такую ответственность, — ругает себя и оправдывает: — Но иногда надо. Ой как нужны испытания, чтобы подлецы не обнаглели окончательно… — Наклонившись, распутал лошадь, привязал веревку к уздечке и неторопливо повел скотинку домой. — Что ни говори, но есть какая-то высшая справедливость, — решил и тут же почувствовал свою правоту: — И судьба есть, и бог, — Жолинас может засвидетельствовать это, — и ни страдания, ни молитвы, ни чрезмерная распущенность — ничто в жизни не проходит без следа».
Это случилось в их первую зиму без отца. Он ехал за дровами, а Вайчюлюкас со своими неразлучными дружками катался на пруду. Стасис уже хорошо не помнит, но, кажется, во второй раз нагрузив сани, он пешком тащился домой, когда услышал крики. Он схватил жердочку сподручнее, подбежал к пруду и остановился как вкопанный: среди обломков льда в черной воде барахтался Вайчюлюкас и визжал страшным голосом:
— Спасите!
Стасис протянул ему жердочку и сам не почувствовал, как тут же отдернул ее. Даже теперь не может сказать, почему так поступил, но в ту минуту ему больше всего хотелось посмотреть, как мучается тот, который поджег бикфордов шнур, который приказал малышам кричать: «Стасис, выйди!..» Ему было страшно приятно слышать, как этот хулиган, гроза всех девочек, смотрит на него ошалелыми глазами и умоляет, словно всевышнего:
— Стасис, Стасялис… Хватай меня!..
Но Стасис не спешил. И лишь когда сбежавшиеся дети стали торопить его и визжать, он снова протянул жердочку, но Витас уже не мог ухватиться за нее: от ледяной воды заныло под ногтями, пальцы не повиновались.
— Визжишь? — наконец заговорил Стасис. — А почему ты не визжал, когда из-за твоих дуростей немцы увели моего отца? Ты даже извиниться не пришел! — Но Вайчюлюкас ничего не понимал, только хватался за края полыньи и скользил, только хватался и скользил…
— Видишь, как трудно подыхать преждевременно!..
Вайчюлюкас смотрел на него как на единственную возможность остаться в живых и не понимал, почему тот истязает его, за что губит, почему запихивает обратно в воду и не спасает?
Жолинас заигрался. Барахтаясь, Витас выломал лед, и в тот же миг Стасис оказался в воде. Сначала он испугался, вскрикнул, но наполненный воздухом полушубок тут же поднял его на поверхность, а в следующее мгновение на его спине уже очутился Витас и так крепко обхватил руками шею, что спасатель начал задыхаться и закатил глаза. Уже ничего не соображая, он стал опускаться на дно, но воды в пруду было по шею.
Несколько передохнув, он скинул товарища на лед, стынущими руками подтянул к себе жердочку, лег на нее и без труда выбрался на берег.
— Дерьмо ты, дерьмо! — сказал под всеобщее оханье. — Ведь ты, подогнув ноги, кричал! — И, чтобы придать весомость своим словам, пнул ослабевшего утопленника в зад.
Стасис тогда схватил жестокий насморк, не было времени болеть серьезнее, а вот Вайчюлюкас так и не поднялся с постели: сгорели легкие. Вернувшись с кладбища, старый Вайчюлис зашел к Жолинасам, сидел опустив голову, молчал, мял треух и на прощание сказал:
— Он в бреду все время тебя звал.
Стасис молчал.
— Видишь, Жолинюкас, напрасны были твои старания. Из-за болезни Витаса я тебя даже поблагодарить как следует не успел. Но ты не бери в голову: соседи должны оставаться соседями. Когда нужда совсем прижмет, дай знать, — и ушел, оставив в комнате принесенный с кладбища запах похорон и страшную правду, в подлинности которой Стасис не мог усомниться ни на миг: Витас и после смерти звал его каждую ночь, не позволяя спокойно сомкнуть глаза, преследовал и днем, когда у Жолинюкаса выпадала свободная от трудов минута и он сваливался передохнуть. Витас не давал покоя ни в избе, ни в поле, ни дома, ни в гостях; только Стасис оставался наедине со своими мыслями, он был тут как тут.
«Только ты меня хватай!» — этими словами Вайчюлюкас иногда молился Стасису, а иногда и проклинал его, но постоянно преследовал и пугал. Витас плакал во дворе за стеной, хлопая сорванной с крючка ставней, или негромко ухал в давно не ремонтированной трубе, а Стасис защищался от него то подвернувшейся под руку березкой, то заталкивал товарища обратно в полынью, в кипящую воду, в смолу или в какую-нибудь бездонную пропасть, наполненную всякими гадами и страхом. А иногда все переворачивалось: Стасис нападал на Витаса, тот защищался — с остекленевшими от ужаса глазами, неподвижными, посиневшими пальцами и перекошенным от боли лицом. Он — никто, полумертвый, мертвый и посиневший… Он не может защищаться. Но вот Вайчюлюкас снова оживает, возвращается в этот мир и выбирается из разрастающейся черной полыньи, садится на шею Стасису, а Стасис его — палкой, жердочкой и кулаками, ногами и зубами…
— Ты дерьмо, ведь ты со страха поджал ноги! — Эти слова Жолинас повторял, вскочив в постели, выкрикивал их, не в силах проснуться от кошмарного сна, он защищался ими от угрызений совести, он повторяет их и теперь, хотя чувствует, что, произносимые слишком часто, они давно уже превратились в проклятие.
«Для мести нужна благородная душа, так как в руках подлеца месть сразу же превращается в преступление, которое не оправдать ничем, — рассуждает и снова искренне жалеет: — Почему нельзя эти противные, ранящие совесть слова затаскать до смерти? Почему эти злые слова забираются в душу и, словно подземные удары, вызывающие землетрясение, потрясают совесть? Господи, ведь даже горы, если их без нужды толкать, в конце концов разрушатся, а что уж говорить про человека…»
…После смерти Вайчюлюкаса Стасис уже и не думал мстить Навикасу и Пожайтису. Не мог. Но и обиды ни одному не простил. Как и раньше, ненавидел их, однако больше всего боялся, чтобы эта ненависть снова каким-нибудь образом не обернулась против него самого.
— Стасис, у тебя ум за разум зашел? — прервала его тяжелые воспоминания жена. — Иль ослеп? Ведь на стол с лошадью лезешь!
Он остановился и осмотрелся. За столом из неструганых досок, с ножками из неотесанных столбиков, ушедшими в свежескошенный луг, сидели все лесхозовские практиканты и хлестали пиво. Среди них, разнаряженная, чего доброго, уже под хмельком, ходила жена. Одной рукой она прижимала к боку большую чашку, а другой накладывала из нее мужчинам горячую закуску.
— Стасис, присаживайся к нам!
— Будет тебе дуться, ведь с рубкой покончено!
«Тебе-то что, а мне дерево чуть голову не размозжило… — Он умышленно прошел совсем рядышком с крикунами, искоса наблюдая за лошадью и поглядывая на так неожиданно нагрянувших в его хутор гостей, и от всей души рассердился на Гнедка, что тот послушно плетется за ним, словно оскопленный, и не хлестнет хвостом этих крикунов по глазам. Не обнаружив среди выпивох директора лесхоза, Стасис еще больше осмелел и подумал: — Чувствуется рука Моцкуса».