«Так вот он где все пропадал», — решила Шурочка и, увидев снова ликование Ефима, засмеялась.
— Смешная ты баба, Шурочка, то хмуришься, то смеешься, не знай чему… Опять надо мной что ли?
— Нет, — сказала она. — Над собой.
Он сидел на корточках перед костерком и попеременно совал обстроганные, сырые прутики с сардельками на конце в синеватый огонек. Сардельки лопались, сок капал на угли, шипел. Она встала и, раздевшись и прилепив на нос клочок газеты, тоже подсела к костерку.
— Я над собой смеюсь, Фимушка, — обхватила колени и завороженно стала смотреть, как ползет огонь по веточкам, как белеют они и трескаются, а после медленно чернеют, опадают и снова накаляются уже углем.
— Ну вот и поспели! Пойдем! — положил на газету сардельки и полез в рюкзак за вином.
— Ты будешь вино?
— Ничего я не буду.
— Будешь, — сказал он уверенно и Шурочка увидела в его глазах проснувшуюся хитринку.
«Он поди и в правду уверился, что я пойду за него замуж, в загс пойду?» — подумала она весело.
— Сейчас перекусим, чуть отдохнем и пойдем к тракту. Авось на какой-нибудь попутке доберемся до озера на нашу базу… Там хоть пиво есть, а то вышли к чахлому болоту и любуемся…
— Ешь, — сказала она и принялась за большой оранжевый помидор. Разрезала пополам и круто посыпала солью, ему протянула половинку.
После того как перекусили и сожгли в костерке газеты, она встряхнула спальный мешок, раздернула молнию, расстелила и легла навзничь, поймав взглядом жаворонка, утихла. Ефим подсел и потянулся к ней.
Увидев его большие, нескладные руки, она грубо оборвала:
— Уберись!
Он обиженно засопел и отодвинулся. Она увидела его сухие, тонкие ноги в черных курчавых волосках и с неприязнью подумала: «Зюзя, ты Зюзя!»
И представила, как там, за холмиком, внизу, высокий загорелый парень с робкими карими глазами и пухлым обидчивым ртом лепит и лепит баньку, легко и шутя постукивает кирпичи молоточком. Плечи он теперь, наверное, прикрыл каким-нибудь теткиным платком, а рядом у корытца чавкают ленивые серые утки, глотают золотистых карасиков, на скамье в тенечке у сарайчика сидит, курит махру тот маленький дядька, жена его, скорая на ногу, летает по двору с ведрами то песка, то воды…
А может быть, он сейчас и не лепит баньку, а все еще отдыхает на воде, сидит в лодке в камышах и слушает легкий шелест тростника от тихо дохнувшего, низкого ветра или шумно плавает в теплой воде, счастливо бьет ее ладонями, а то повернется на спину, раскинет руки, замрет, жмурясь от пронзительной синевы неба и жгучего солнца.
Шурочка лежит, сморенная, и ей хочется искупаться, увидеть его.
Она встала и будто ненароком посмотрела туда и увидела все поозерье и домик, поля и непашь, в серебристом колыханье воздуха далекие, ясные трубы своего завода и круглое зеркальце воды в зеленом окоеме камыша.
Ей отчаянно захотелось туда, к нему, делать что и он, лепить, подавать кирпич, воду, но только быть с ним рядом, радоваться тому же небу, зелени камышей и низко пролетевшей чайке.
Но, позавидовав той, пожилой женщине, подающей ему раствор для долгожданной баньки и считающей его своим сыном, Шурка вдруг услышала в себе ту подступающую смятенность души, после которой пронзительно, понимаешь, что что-то сделано в жизни не так, кто-то прошел мимо непонятым и неузнанным.
«Разве так много надо, чтобы сделать кому-то баньку? Или вовремя подойти, сказать доброе, нужное слово, заставить встряхнуться, поверить в себя, в жизнь? — подумала она. — Игорь, Игорь… Но как подойду я к тебе, что скажу?»
Впервые заробев, она растерянно повернулась.
Ефим стоял на коленях перед стожком и собирал рюкзак.