Из летней кухни вынесли стол и ужинать сели в ограде, на свежем воздухе. Серега, довольный, что старики хоть немного повеселели, оглаживал бороду, похохатывал, рассказывая смешные истории. И вдруг споткнулся на полуслове, вытянув шею, Анна с Григорием Фомичом тоже повернули головы на скрип калитки. В ограду вошла Светка. Она вошла и остановилась, держась рукой за скобу калитки, не решаясь пройти дальше.
— Света, давай с нами, любушка, давай к столу, — вскинулась с табуретки Анна. — И глаз-то к нам не кажешь.
Светка, опустив голову, все еще накрытую черным платком, медленно прошла к столу и села на свободную табуретку. Она очень изменилась после смерти Ивана, сделалась словно больной. Раньше порывистая, веселая, всегда улыбчивая, теперь Светка ходила медленно, осторожно, будто в потемках, не поднимая головы. Она и за столом сейчас так сидела, с опущенной головой, словно хотела что-то разглядеть на клеенке.
— А мы вот ремонт с Серегой закончили, — сказал вдруг Григорий Фомич, чтобы разорвать нависшее молчание. Сказал и развел руками, не зная, что еще добавить.
И тут случилось совсем неожиданное. Серега со стуком положил ложку на стол, резко, так что упала табуретка, встал и ногой отшвырнул табуретку еще дальше, ожег Светку злым взглядом и скрылся в избе. Светка под этим взглядом съежилась, еще ниже, чуть не к самому столу, опустила голову. Потом резко, как и Серега, поднялась.
— Извините…
Выбежала из ограды.
Григорий Фомич с Анной остались сидеть друг перед другом, как пришибленные.
— Ну, чего вскочил? — говорил потом Григорий Фомич сыну. — Какая муха укусила? Девка и так завяла, а ты еще…
Серега, повернувшись к отцу спиной, сосредоточенно курил и молчал.
— Ей ить тоже несладко, в такие годы вдовой остаться… — продолжал Григорий Фомич.
— Хватит! — Серега, как себя ни сдерживал, почти закричал. — Хватит, батя, исусиком быть! Да как ты не понимаешь! Иван… он же через них! Неужели тебе до сих пор неясно?!
У Григория Фомича задрожали губы и повлажнели глаза. Серега осекся. Но прикурил потухшую папиросу, пыхнул и снова заговорил:
— Ты, батя, прости, что по больному. Но ты всю жизнь в сторонке хотел прожить. И мы за тобой выросли — ни украсть, ни покараулить. А на обочине все равно не проживешь, все равно рано или поздно долбанет по загривку. — Он пытался остановить себя и не мог, понимал, что жестоко то, что он говорит, и все-таки продолжал дальше: — Я ведь твою историю с Корнешовым знаю. Мать рассказала. Думал, что другие его… Да что про это! Ты хотя бы Ивану втолковал, какой это человек, хотя бы ему глаза открыл. Ты и этого не сказал.
— Помолчи!
Григорий Фомич сгорбился, шагнул к лавке и вдруг перегнулся на левый бок. Там, в боку, словно кто-то выжимал все железным кулаком. Жестко, безжалостно. Разом ослабели руки и ноги. Григорий Фомич обмяк, опустился на лавку.
— Ты что? — испугался Серега.
— Не знаю, бок схватило.
Сын уложил Григория Фомича на постель, а тот недоуменно глядел на него, спрашивал:
— Чего это, сердце, что ли?
— Не знаю. Оно, наверно.
— Дак сроду не было.
— Время, видно, пришло.
Серега с размаху опустил на подоконник кулак. Ругал себя самыми последними словами за резкий разговор и в то же время понимал, что должен был сказать. Хотя бы это, промолчав об остальном.
Ребятишки у Невзоровых с детства воспитывались по принципу — не связывайся ни с кем, лучше отойди в сторонку. Ты не будешь трогать, и тебя не тронут. Таким Серега и приехал в город. Там, в училище, среди сорванцов, родительский принцип никак не подходил для жизни. Чем больше Сергей отходил в сторону, тем больше его трогали. И тогда он засучил рукава, стал давать отпор. Он сам вывел правило — еще не пришла такая жизнь, чтобы в ней можно было жить без кулаков. Надо уметь драться, чтобы не сбили. И был благодарен городу за эту науку. А Ивана она миновала, и когда потребовалось, он не знал, как засучивать рукава, и не сумел этого сделать.
Вот что еще надо было сказать, но Серега смотрел на лежащего отца и молчал. Ему до слез было жалко старика, ведь он его любил, как любили все трое.
— Серега, ты мне больше такого не говори, — вдруг подал с кровати голос Григорий Фомич. — Не говори мне такого. Я сам разберусь, сам пойму. Не говори.
— Хорошо, батя. Молчу.
Больше к таким разговорам не возвращались, хотя каждый из них думал об одном и том же — о смерти Ивана.
Светка, выйдя от Невзоровых, побежала бегом. Она бежала быстрей и быстрей, словно за ней гнались. Пересекла улицу, свернула в узкий переулок, не останавливаясь, пробежала по нему, и выскочила на опушку бора, начинающемуся сразу за деревней. Молоденькие сосенки, одинакового с ней роста, нагрелись за жаркий день, исходили густым, смолевым запахом. Светка упала среди сосенок на сухую, колкую хвою, зажала руками голову и задохнулась от рыданий. Она рыдала без слез. Слез больше не было, как не было и Ивана. Сознание непоправимости случившегося, сознание, что теперь ничего нельзя изменить, что все случилось навсегда, навечно, стало приходить к ней только недавно. Разумом она и раньше понимала — Ивана больше не будет. Но где-то, на донышке души, постоянно, не отпуская, жила маленькая надежда, что все происходит не с ней, а с каким-то другим человеком. Вот стоит только дернуться, проснуться — исчезнет наваждение страшного, ночного сна. Но оно не исчезало. И сегодня, увидев Невзоровых за столом, без Ивана, она поняла — навсегда.
Никогда уже больше не услышать глуховатый, протяжный голос Ивана, не ощутить на своем теле его широких, шершавых и ласковых ладоней. Впервые она почувствовала их на своей похолодевшей груди вот здесь, в этих невысоких молодых сосенках. Под вечер плыл такой же густой запах смолы, было так же душно и жарко, а грудь ее была холодной от волнения. Ощущая шеей жесткую ткань армейского сукна, Светка лежала головой на коленях у Ивана, а прямо над ней было его лицо, были его теплые, любящие глаза. Что стало с этим лицом, с этими глазами? Она ведь больше не видела его после того вечера. И вспомнив тот вечер, Светка снова зашлась от сухих рыданий, ударяясь головой о хрустящую, колкую хвою.
Вот Иван тяжело, грузно поднялся, как слепой, выставил перед собой руки, дошел до двери, ткнулся широкими ладонями в косяки, нагнул голову и глянул назад, как-то из-под руки. Сказал только одно слово:
— Правда?
Она промолчала. Он постоял еще какое-то время и, по-прежнему из-под руки, твердо выговорил:
— Тебя я бы простил, себя простить не могу…
Она молчала.
Иван ударил широкой ладонью в дверь. Дверь распахнулась, в комнату ворвался и сильней зазвучал тугой шум ливня. Полыхнула молния, в ее бледно-мертвенном свете она в последний раз увидела высокую, чуть сгорбленную фигуру возле калитки. Молния внезапно полыхнула и внезапно погасла. Грохот грома перекрыл гул ливня, и Светка не слышала, как стукнула калитка.
Ей бы ласточкой сорваться с места, ей бы камнем повиснуть на нем… А она поднялась только для того, чтобы закрыть за ним дверь. Долго сидела на кровати, плакала и даже не заметила, как уснула под ровный, упругий гул ливня и грохот удаляющейся грозы.
Больше всего она не могла простить себе именно этот сон. И правильно, правильно сделал сегодня брат Ивана, что не стал с ней сидеть за одним столом. Тысячу раз правильно!
Только сейчас, когда до нее дошел в полной мере страшный смысл случившегося, только сейчас она полностью поняла и другое — все, что не имело никакого отношения к любви, к их с Иваном любви, было второстепенным, неважным. А она на какое-то время попыталась переставить любовь на второе место. Иван этого не выдержал. А без него для Светки все потеряло смысл.
Она тяжело перевернулась на спину, в изнеможении раскинула руки и, еще давясь рыданиями, долго смотрела в тускнеющее вечернее небо.
Домой Светка вернулась в сумерках. Семен Анисимович встретил ее встревоженным взглядом. Он видел, что с дочерью творится неладное, жалел ее и ругал Ивана — не мог, дубина, ничего умней придумать! И самого себя Семен Анисимович тоже чувствовал обиженным. Для них, для них все, а вышло вот как.