Контора Оконешниковского леспромхоза находилась в четырех километрах от села, в Сосновском поселке, там же были гараж, пилорама, и туда два раза в день, утром и вечером, ходила дежурная машина, крытая брезентом. До самого верху заляпанная засохшей грязью, она развернулась в центре и остановилась у клуба. Мужики, не гася папирос, полезли в кузов. Галина их пропустила, ухватилась за холодный, железный поручень, поднялась и забилась в самый дальний угол, на край скамейки. Ей никого не хотелось видеть, и она закрыла глаза, если бы можно было, заткнула бы и уши, лишь бы никого не слышать. С самого раннего утра преследовало Галину настойчивое желание — уйти куда-нибудь, исчезнуть и раствориться. Это повторялось всякий раз после пьянки, когда она, до свету просыпаясь в своем пустом доме, начинала дрожать от страха, потому что, как ни силилась, не могла вспомнить — что было и происходило вчера. Страх сидел в ней прочно, основательно, чтобы изжить его, требовалось несколько мучительных дней или срочная похмелка, когда с облегчением можно снова впасть в забытье. Сегодняшнее утро было по-особенному тоскливым: к беспамятной темноте вчерашнего, к неотступным вопросам, что и как она вчера делала, добавился еще пугающий, непонятный сои, который Галина хорошо запомнила. Ей снилась знакомая тропинка, виляющая меж старых, коряжистых ветел и уводящая в глубь забоки. С большой корзиной на согнутой руке она шла по этой тропинке и уже видела впереди низкорослый, колючий ежевичник, усеянный крупными темно-фиолетовыми ягодами. Оставалось до него совсем немного, и Галина, торопясь, все убыстряла и убыстряла шаги. Но вдруг заметила, что кусты ежевичника отодвигаются дальше и дальше. И чем торопливей она спешила к ним, тем они стремительней от нее уходили. Галина побежала и вдруг наткнулась на ветки какого-то куста. Ветки были влажными и холодными, на них висели крупные, с сизым отливом, ягоды. Галина пригляделась и поняла, что наткнулась на волчью ягоду, хотела уже повернуться и уйти, но ветки неожиданно, как человеческие руки, согнулись, сжали ее и стали притискивать к твердому стволу. Сопротивляясь, Галина пыталась оттолкнуть их, вырваться, но ветки упруго сжимались, притискивали к стволу цепче, злее, глубже вдавливались в тело и крупные, сизые ягоды с мыльным привкусом, с тяжелым запахом, настырно лезли в рот. Она не могла их проглотить, увертывалась, но ягоды лезли и лезли, забивали рот, душили. Галина хотела закричать, позвать на помощь, но голос пропадал. Огромная ягода, разрастаясь, наливаясь чернотой, приблизилась вдруг к самому лицу и лопнула. Обдало такой вонью и смрадом, что Галина задохнулась и с этим удушьем проснулась, оно было уже не во сне, оно мучило наяву. Галина ошалело вскочила на кровати, и ее долго, тяжко выворачивало наизнанку. Кое-как она добралась до кухни, через край ведра глотнула холодной воды, лязгая о железо зубами, и пришла в себя. Сидела на голом полу, хватала раскрытым ртом воздух и никак не могла надышаться. А когда отдышалась, когда пришла в себя, ее охватил привычный уже страх, но в этот раз он дополнялся новым, неизвестным чувством — казалось Галине, будто ее впихнули в тесный и темный угол и будто из этого угла ей нет никакого выхода. Но все-таки она решила из него вырваться, решила бежать. Едва дождалась восьми часов утра и сейчас, трясясь на жесткой и холодной скамейке дежурки, она хотела лишь одного — как можно быстрей выполнить задуманное и исчезнуть, раствориться…
Шофер подогнал дежурку к самому крыльцу леспромхозовской конторы. Мужики, осторожно придерживая мазутные сумки с нехитрым обедом, по одному выпрыгивали из кузова на деревянный тротуар. Галина спустилась последней, подождала, когда все разойдутся, и поднялась на высокое крыльцо. Несмело открыла тяжелую дверь, обитую тонким листовым железом. В конторе было тепло, чисто и не накурено. В широкое окно проникал свет занимающегося утра, и прихожая перед директорским кабинетом, с большим разлапистым фикусом в углу, становилась от этого света совсем уютной, даже домашней. Напротив окна, высоко на степе, висела Доска почета. Вместо одного портрета светился на ней в нижнем ряду пустой квадрат с остатками клея и фотобумаги. Галина поднялась на цыпочки, старательно соскребла ногтем эти остатки, скатала их в шарик и бросила в урну. Все, что осталось от ее портрета. Постояла еще немного, набираясь смелости, и рывком открыла дверь в кабинет директора.
— Ну некогда мне, некогда! Я тебе как человеку объясняю! — Директор леспромхоза прикрыл ладонью телефонную трубку и недовольно глянул на Галину: — Чего тебе?
— Вот, — Галина достала из кармана фуфайки заявление, написанное еще утром, и положила на стол. — Увольняюсь.
Директор убрал ладонь от трубки, снова закричал:
— Я тебе русским языком говорю! Некогда! — Опять прикрыл трубку ладонью, вскинул на Галину сердитый взгляд из-под лохматых бровей: — Куда еще увольняться?! Ты мне, Куделина, брось эти фокусы! Никаких увольнений! Иди работай! Я еще до тебя доберусь, врежу за прогулы. Будешь знать! Забери заявление. — И опять в трубку: — Да некогда же, говорю!
Галина заявление не взяла, оставила его на столе и выскочила из кабинета. Спустилась с высокого крыльца и пошла, огибая забор пилорамы, к лесу, где была тропинка на Оконешниково.
Вода в Оби потемнела, стала свинцово-тяжелой. На песчаном плесе, где всегда ютились местные рыбаки, сиротливо торчали из воды рогатины, на которые кладут удочки, и еще темнели не до конца размытые дождями пятна кострищ. Обь была пустынной — ни катера, ни лодки. От плеса берег начинал подниматься вверх, за изгибом реки уже образовался крутой яр, и на нем, наполовину подмытая, гнулась к воде сосна. Каждую весну сосну подмывало половодье и каждую весну она наклонялась ниже и ниже, серые корни безвольно свисали, уже не могли удержать сыпучий песок. Будущей весной сосна наверняка ухнет, с брызгами и глухим плеском, в мутную после шуги воду.
К этой сосне и прислонилась Галина, обняла руками толстый, шершавый ствол и замерла. Сквозь слезы смотрела на пустую Обь, на ветлы, что тремя ярусами росли на другом берегу, на маленькую темную точку, которая висела над ними, внимательно смотрела, и ей далеко-далеко виделось, как видится только при прощании. Она и хотела попрощаться со всем, что приготовилась оставить, и в первую очередь — с прошлым…
…Мимо домов, мимо огородов бежала Галина к реке, задыхаясь и не чуя под ногами земли. Уже подбегая к берегу, она поняла, что опоздала, из последних сил рванулась вперед и хотела броситься с крутояра вниз. Но люди ее схватили, держали крепко, не выпуская, и от чужой, жесткой силы она как бы опамятовалась, повела вокруг глазами. И четко прояснились в ее глазах нервно обломленная по краям полынья посреди реки, уносимые течением куски темного льда и белесый, тающий парок, неверно дрожащий над проломом. Галина закричала, стала вырываться из чужих рук, но они сжались еще крепче, и она, обмякнув, на них повисла.
В тот день Галина осталась без мужа. Алексей вез на своем тракторе сено из-за Оби, и на середине реки еще неокрепший ноябрьский лед лопнул сразу в нескольких местах. Не прошло и минуты, как трактор, сани, сено и сам Алексей оказались под водой. Достали его только на следующий день, вечером…
…Галина резко оторвалась от сосны и быстро пошла по тропинке к селу. Не хватило у нее сейчас ни сил, ни решимости перебрать прошлое, прожитое, хотя прекрасно знала, что перебирать ей все равно придется. Решила отложить на потом, как откладывают на потом тяжелую, непосильную работу, от которой, в конце концов, никуда не денешься.
Ночью Вася спал, как убитый, утром мучился с похмелья и на работу не пошел. Помятый, с растрепанной головой сидел он в одних трусах за столом, придвинув поближе большую сковороду, и ковырялся вилкой в холодной, посинелой картошке. Фаины дома не было — с раннего утра убежала на работу. Вот баба, никогда с похмелья не болеет, вечером нахлещется до поросячьего визга, а утром вскакивает как ни в чем не бывало. Раньше она работала в леспромхозовской «Снежинке» и крупно проторговалась. Пришлось сдать корову, чтобы уплатить деньги, и идти в бор собирать сосновую лапку, говорят, из нее потом какую-то муку делают.