Сейчас в Васе иногда еще прорывалось ожидание праздника, но оно все больше и больше сходило на конус, острие которого упиралось в выпивку, да и не ожидание уже праздника это было, а простая потребность, такая же, как есть и спать.

Сидя на корточках перед открытой печкой, глядя на огонь и дожидаясь Фаины, а ждать ему было тяжело, он привычно впал в полусон, в его слегка выпученных глазах прыгали маленькие отблески пламени. Вася помаргивал, стирал их ненадолго и снова смотрел.

Поля изредка подходила к плите, помешивала суп в кастрюле и возвращалась на свое любимое, уютное место — на большой бабушкин сундук, вплотную приставленный к теплому боку печки. Подогнув под себя ноги, она читала книгу, изредка поднимала голову и прислушивалась — не идет ли мать. Но шагов слышно не было, за стенами стояла глухая тишина.

В городе, в больнице, Поля редко вспоминала о доме, а сейчас с удивлением отметила, что за месяц она успела наскучать и по дому, и по своему любимому месту, где так много было проведено времени и с которым было связано так много воспоминаний. Маленькой она раскладывала и пеленала на сундуке кукол, шепотом разговаривала с ними и старалась не слушать тех дядек, которые часто приходили к матери. Полю здесь никто не замечал, и она никому не мешала, на сундуке и задремывала, прижимая к себе любимую Катьку, совсем лысую и с трещиной на боку. Однажды, крепко обняв Катьку и незаметно сморившись в сон, Поля вдруг проснулась от громких, диких криков. Увидела мать, растрепанную, страшную, в разорванной нижней рубахе, двух пьяных дядек, все трое, сцепившись в один хрипло кричащий клубок, шарахались по комнате, сбивая и опрокидывая все, что им попадалось. Среди разбитой и раздавленной посуды валялась на полу уцелевшая чайная чашка с большим красным цветком на боку. Чашку Поле подарила бабушка, когда еще была жива, и девочка очень ей дорожила. И поэтому больше всего ее напугало, что чашку могут разбить. К дракам и скандалам она привыкла и не боялась их. Поля кинулась к чашке, протянула к ней ручонку и заверещала от дикой, пронизывающей боли — грязный мужской сапог с треском подмял ее босую ногу. Полю отвезли в больницу, наложили гипс, потом гипс сняли, нога зажила, но хромота осталась. Из-за этой хромоты, закончив нынешней весной десять классов, Поля никуда не поехала поступать, потому что при чужих людях стеснялась до слез, подходящей работы в Оконешникове ей не нашлось, да и не до работы, честно говоря, было: под осень, как и в прошлом году, заболела нога и пришлось ехать в больницу.

Отрываясь от книжки и глядя в окно, в котором отражались языки пламени из открытой печки, Поля, в который уже раз, против своей воли, видела длинный больничный коридор и в конце его — стеклянную дверь с легонькими голубенькими занавесками. Там, за дверью, в маленьком белом кабинете, ее долго держал пожилой доктор. Короткими сильными пальцами щупал и мял ногу, заставлял приседать, ходить перед ним, близоруко щурясь, пристально разглядывал большие и черные рентгеновские снимки. Отложил их в сторону, стянул с головы высокий накрахмаленный колпак и просто, по-домашнему, сказал:

— Ну что, девочка моя, подлечили вас основательно и надолго. Это я вам говорю точно. Езжайте домой, трудитесь и постарайтесь к нам больше не попадать.

Доктор посмотрел в сторону и аккуратно кашлянул в кулак. Поля не уходила.

— До свидания, — добавил доктор.

И Поля вышла. Поняла, что больше доктор ничего не скажет. И ждать больше нечего. А ждала, что он пообещает ей исправить хромоту, просила его об этом все время, пока лежала в больнице, доказывала, что такое делают, показывала журнал, где как раз про это было написано, но доктор лишь успокаивал ее и разводил руками. Медленно уходила она по коридору от стеклянной двери с голубенькими занавесками и в окнах, в такт ее неровным шагам, то показывались, то исчезали голые макушки тополей.

С работы Фаина вернулась поздно. Широко распахнув двери, она недоуменным взглядом окинула прибранную комнату, увидела Полю и прошла к сундуку прямо в сапогах, оставив на чистом полу крупные, мокрые следы. Опустив книгу, Поля с ожиданием, снизу вверх, смотрела на мать.

— Утром приехала? — Фаина широкой ладонью обхватила голову дочери и прижала к себе. Приткнувшись лицом к влажной фуфайке, пахнущей сосновой смолой и дымом, Поля даже дыхание затаила, желая продлить как можно дольше это мгновение. Но мать сразу же отошла, под порогом стала стаскивать сырые, набухшие сапоги. Закинула их сушиться на печку и зябко скрестила на груди руки:

— Чертова погода! Зуб на зуб не попадает! Васька, давай в магазин.

Вася поднял голову, словно проснулся, хлопнул глазами и медленно стал подниматься с корточек.

— Да я б давно… денег-то…

— А пятерку куда дел? Пропил, зараза!

— Дак ее вчера… это… сама же…

— Да ладно, чучело горохово! — Махнула рукой и прошла в другую комнату, открыла комод и из самого дальнего уголка, куда Вася утром не догадался добраться, вытащила деньги. Он следил за ней внимательными, загоревшимися глазами. Получив мятую бумажку, сразу засуетился, фуфайку — на плечи, сапоги — на босу ногу, и быстро смотался, двери за ним весело состукали.

Фаина устало охнула и опустилась на табуретку, прикрыла глаза, словно собиралась задремать. И так, не открывая глаз, отрывисто спросила:

— Как там, в больнице, что сказали?

— Говорят, что подлечили хорошо. На работу мне куда-нибудь надо.

— О-ох, работница, сиди дома пока, до весны, там видно будет.

Фаина замолчала и больше уже ни о чем не спрашивала. Молча они просидели до прихода Васи, который мухой обернулся до магазина и обратно. Сели ужинать. Привычно и молча Фаина с Васей выпили, быстро, на глазах захмелели и закричали друг на друга, споря о том, куда девалась вчера пятерка. Поля, вернувшись на старое место, на сундук, посидела, слушая их ругань, хотела дальше читать книжку, но смысл прочитанных слов не доходил. Тогда она незаметно оделась и вышла на улицу. Темный и узкий переулок уводил ее к Оби. Резиновые сапоги были старенькими, один протекал и она прижималась к самому забору, где было посуше, придерживалась за холодные, осклизлые жерди.

Под обрывом шлепались о песок волны, с бульканьем откатывались назад и их тут же сменяли другие, шлепки и бульканья не прекращались, а становились сильней и громче. На реке не было ни одного огонька. Темная даль.

Чуть в стороне от забоки, на самом крутояре, слабо, едва различимо и то лишь вблизи, виднелись три старые коряжистые ветлы.

У Поли было несколько укромных уголков. Дома — сундук возле печки, на улице — вот эти три ветлы. Ей здесь никто не мешал, никто не тревожил и здесь она словно переселялась в другую жизнь, о какой читала в книгах. Она любила входить в жизнь, придуманную теми, кто сочинял книги, заранее зная, что все окончится счастливо, потому что книги начинала читать с конца. Если конец был печальный, она откладывала книгу в сторону. Настоящее, что происходило вокруг нее самой и вокруг матери, пьяное, крикливое, — все забывалось и отодвигалось в сторону. Приходили добрые люди, непохожие на тех, с кем она жила, и Поля даже разговаривала с ними.

Она переходила от одной ветлы к другой, трогала мокрую кору на стволах, и уже не существовало для нее промозглой ночи, ветра, бьющего по забоке и по реке, дома, из которого только что ушла. Ничего этого нет. Есть только ветлы. К ним можно прижаться и помолчать. Хотя в темноте почти не видно ни стволов, ни веток, Поля знает, что комли у ветел похожи на огромные тумбы, метра на два поднимаются они над землей, а уже от них идут в разные стороны стволы, у одной ветлы их два, у другой — четыре, а у той, где стоит сейчас Поля, — целых шесть. Толстые корни обнажились и торчат из земли, почернелые от дождей и солнца. Летом тут весело. Пищат птенцы в гнездах, гулко гудят шершни, темными глазами выглядывают на белый свет узкие мышиные норки. Теперь мертво, темно. Тяжело покряхтывают ветлы, встречая удары ветра.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: