Карпов слушал Жохова и понимал — ничего ему сейчас не втолкуешь. Жохов половинок за душой не держал, и если уж говорил так, значит, верил в то, что говорил.
— В райком пожалуюсь! Из партии тебя вытурить за такие штуки!
— А на суд все-таки приди.
— Издеваешься?! Ноги моей не будет! За эту дрянь я не ответчик!
Уходя, Жохов еще раз трахнул дверями.
Зазвонил телефон. Карпов трубку не поднимал. Ему сейчас совсем ни к чему разговаривать с председателем райисполкома. Снова могут прийти сомнения, а они ему не нужны. Сегодня, скорее не умом, а сердцем, дошел он до одной простой мысли: у каждого человека наступает в жизни минута, когда он должен строго и отчужденно взглянуть на самого себя и на дело, которое делает. Взглянуть и дать оценку по совести. Он решился и взглянул, вздрогнул и увидел: он плохо справлялся со своим делом. Он отдалился от людей. И люди перестали ему верить. Карпов уже вынес себе приговор — с председателей ему придется уйти. Но прежде, чем уйти, он устроит такой набат, который услышат даже глухие. Он сможет, найдет в себе силы и достучится до оконешниковских жителей, смоет с их глаз привычную пелену и передаст тот неприкрытый ужас, ту леденящую оторопь, какую испытывал сам: гибнут люди, живые люди, гибнут при общем молчании и спокойствии.
— Митрий Палыч, — в дверь кабинета просунулась Мотя. — К телефону кличут.
— Скажи, что меня нет.
Мотя исчезла, но через некоторое время просунулась снова.
— Шибко строжатся, Митрий Палыч, найдите, говорят, и все. Из райисполкому звонят.
Карпов подумал и пошел к общему телефону, который стоял в коридоре на старом стуле. Снова звонил председатель райисполкома.
— Ты не прячься, Карпов. Меня не проведешь. Почему объявление не снял?
«Кто же все-таки доносит? Ведь сидит кто-то и звонит.»
— Я не прячусь.
— Ну, ну. Вставляй очки. Я тебя, Карпов, насквозь вижу, ты что, хочешь ход конем сделать? Вот, мол, глядите, не я один виноват. Нет, дружок, за чужими спинами не спрячешься, за все ответишь. И за дурость сегодняшнюю тоже ответишь. Короче, я шутить с тобой не собираюсь. Сейчас же сними объявление! Сними и доложи мне!
Карпов положил трубку и вернулся к себе в кабинет.
В коридоре послышались шаги и он, усмехнувшись, подумал: «Кто там еще?!» Пришел Иван Иванович Ерофеев. Он аккуратно стряхнул снег с шапки, внимательно оглядел председательский кабинет, словно был тут впервые, и сел на дальний стул. Было в его поведении, в том, как он зашел и сел, что-то новое. Что? Карпов с интересом ждал, когда Ерофеев заговорит.
Иван Иваныч не торопился. Еще раз оглядел кабинет, аккуратно кашлянул в кулак, посуровел лицом и в глазах его, когда он бросил взгляд на Карпова, тоже появилась суровость.
— Я вот что, товарищ Карпов. Заявление хочу сделать, как депутат. С вашей выдумкой насчет суда я не согласен. И на мои сигналы раньше вы тоже не реагировали. Поэтому я на вас буду жаловаться, официально.
Карпов усмехнулся. Он понял, что Иван Иваныч на нем, как на председателе сельсовета, поставил крест. В мыслях уже снял с поста, теперь старается отмежеваться и, загадывая наперед, обеспечивает себе прежнюю жизнь — на виду. «Какого же черта, спрашивается, он столько лет при мне был? Его же гнать надо было в три шеи и на пушечный выстрел к сельсовету не подпускать. Эх, поздно понял!» И тут же Карпов подумал: «А ведь выплывет, и при новом председателе выплывет. Опять, как дерьмо, на виду и наверху будет…»
— А знаешь, Иван Иваныч, ты, кажется, поторопился. С председателей-то меня не снимут. Я тебе точно говорю. Поторопился. Останусь я. И уж тогда, будь спокоен, я тебя сниму.
Ерофеев удивленно вытянул лицо, глаза у него тревожно забегали, видно было, что он лихорадочно соображал и за короткий момент успел о многом подумать. Решил для себя и сказал:
— Нет уж, Дмитрий Палыч, и не надейся, снимут, как пить дать, снимут. От заявления своего я не отказываюсь.
После его ухода Карпов долго не мог отдышаться от злости, и в этой злости родилась мысль: а почему он заранее приговорил себя, почему он заранее смирился с тем, что его снимут. Ведь именно теперь, когда все понял, он должен остаться на своем месте. Именно теперь! Сейчас слова его будут доходить до людей, потому что слова эти в будущем Карпов будет произносить не только по должности и по обязанности, но от боли своей выстраданной будет произносить их. А такие слова не могут не дойти до души. Да только такие слова и дойдут. Не те, измусоленные на бумагах и в пустопорожней говорильне, а те, что говорятся так, будто рвут живое тело. «Проникнись, сукин сын, застрадай, заболей, заплачь, а уж только потом иди к людям и говори с ними! Нет, голубчик, ты останешься, до последней возможности останешься и всю жизнь оставшуюся будешь покрывать свой грех!» Окончательно решившись, окончательно остановившись на этой мысли, Карпов испытал что-то похожее на просветление. Будто шел он темной непролазной дорогой, потеряв ориентиры, и вдруг увидел впереди в кромешной темноте яркий и верно светящийся огонек. Огонек не шарахался, не колебался, светил строго и стойко, и этим самым придавал уверенности.
Закрыв глаза ладонью, задумавшись, Карпов и не заметил, как тихо вошла в кабинет Домна Игнатьевна. Она громко поздоровалась, и он вздрогнул. Домна Игнатьевна села напротив и стала внимательно его разглядывать.
— С лица-то тебя перевернуло. И то сказать, дело-то непростое. Не думала, что насмелишься, а ты, оказывается, рисковый.
— Как думаешь, Домна, испортился народ, нет?
— На-ак, народ-от не мясо, на жаре не прокиснет. Народ-то никогда не испортится, а вот запашком кое от кого потянуло. А раз уж учуяли, что гнильцой тянет, кричать надо, во всю ивановскую кричать. Чтоб все слышали. Я седни на суде все скажу. Ты мне бумажки-то мои верни, я и про них скажу.
Домна Игнатьевна спрятала бумажки в карман фуфайки, посидела, помолчала и поднялась.
— Ладно, пойду я.
Улыбаясь, Дмитрий Павлович смотрел в окно и видел, как Домна Игнатьевна, поправляя платок, перешла дорогу и направилась вдоль улицы скорой, торопливой походкой, переваливаясь уточкой с боку на бок.
— Здорово, чудо горохово!
С такими словами шагнул через порог директор леспромхоза. Тиснул худую, длинную ладонь Карпова и потребовал:
— Давай рассказывай, чего напридумывал. Я сегодня из города, в райисполком захожу, а там только про тебя и разговоры. Долго думал?
— Порядком. Объявление читал?
— Ну.
— Там все сказано.
— А ты не лезь в бутылку, не лезь! Я, может, тебе помочь хочу.
— Уговаривать пришел? Только по-честному?
— Послушай, зачем тебе все это надо? А? Тебе ж после этого такого пинка наладят — лететь и кувыркаться… Ну, случилось, не смертельно, было и хуже, рядовой, можно сказать, случай. Потрясут и забудут, чего ты добьешься своим судом?
Карпов поднялся из-за стола, сгорбился, сунул руки в карманы и медленно стал прохаживаться, изредка поглядывая в окно, за которым по-прежнему ровно и сильно шел снег. Снег сегодня успокаивал Карпова, и он, отрываясь от своих мыслей, бросал взгляды в окно, про себя отмечал: «Идет, молодец.» И тихо радовался упорству снега.
— Товарищ директор Оконешниковского леспромхоза, вы опоздали с уговорами. До начала суда осталось два часа. Теперь, даже если снять объявления, люди все равно придут. Я доволен, что они не сняты.
— Брось дурака валять. Я по-серьезному.
— А ты думаешь, я ради шуток за это взялся?! Года не те — дурачка валять. Пусть каждый самого себя спросит — как мы людей проглядели? Ведь они здесь, у нас, докатились, на наших глазах. Выходит, что мы уже друг за друга не ответчики. Ты вот хоть раз говорил с ними? Не как директор, а по-человечески? Да тебе ж некогда! Некогда! У тебя время только на десять минут хватает, чтобы стружку снять. Что, не так?
— Попер, попер, один я, выходит, виноват.
— Все так говорят. А понять не могут — каждый из нас виноват. Григорьев сказал, что меня надо посадить вместе с ними. Может быть, и надо. Знаешь, за что? За то, что я эти слова только теперь говорю, мне их надо было говорить раньше. Раньше надо было? О людях думать, а не о справках. У нас ведь как? Вызвал, наорал, бумагу сочинил — готово! Ты работу провел, ты свое дело сделал, ни одна комиссия не подкопается. Лишь бы бумаги были. Вот они, бумаги! — Карпов схватил несколько папок и шваркнул их об стол. — Тут про все написано. А людей-то в деревне нет. Людей в тюрьму посадят. А мы все собираемся, совещаемся, пустомелим. Столько воды с трибуны нальем — захлебнуться можно. А дойдет дело до конкретного Васьки, до конкретной Файки — руками разводим. Потому что не знаем их и знать не хотим, они нашему спокойствию мешают.