Анисим только раскрывал и закрывал рот, слушая такие речи. А Семен распалился:
— Я, тятя, по-твоему жить не хочу. Живой — и ладно. Я по-другому хочу! По-своему буду жить! Понял?!
Анисим заковылял к печке. Обернулся.
— Не по пальцам тебя надо было рубить, поганца, а по башке. По башке надо было!
Семен только рассмеялся.
Забравшись на печку, Анисим видел, как сын, посмеиваясь, натянул на ноги новенькие белые бурки, обдернул широкие штанины и ушел. Скрип шагов, удаляясь, долго слышался по морозу.
«Что же я, старый дурак, наделал, что наделал, — ворочался на теплых кирпичах Анисим. — Лучше бы его там убили, чем такой стыд на голову. Сроду в нашем роду не было».
В пустом доме ему никто не мешал, и он думал обстоятельно, безжалостно. Выходит, была в сыне маленькая червоточина, может, со временем она бы и засохла, а он, отец, полил ее теплой водой, чтобы гнила дальше. Доходили до него слухи, что Семен нечист на руку, приворовывает, но Анисим не верил, думал, завидуют. Теперь поверил — правда. Та маленькая червоточина проросла большой гнилью. И дальше будет расти, не остановится, пока кто-нибудь не вырежет.
Страшно было старому Анисиму думать про это, он тяжелей вздыхал, беспокойней ворочался на теплых кирпичах широкой печки. И покаянные думы не отпускали его уже до самой смерти.
А Семен и не вспоминал о разговоре с отцом. Он попросту забыл. Да и времени не было вспоминать. Другие заботы тревожили.
Начальник лесоучастка, тот самый, который направлял Семена на курсы десятников, никак не мог поладить с новым директором леспромхоза, в райцентр ездил с неохотой, возвращался оттуда не в духе.
«Пора, пожалуй, — решил Семен. — Сколько можно десятником в лесу ковыряться. И момент подходящий.»
Момент он выбрал точно. Не ошибся. Директору леспромхоза только и нужен был такой сигнал с низов. Через неделю начальника лесопункта перевели на другое место, а на его стул посадили Семена Анисимовича Корнешова. И для начала отправили в город на учебу, на новые курсы.
Пока он ездил, в Касьяновке случилось два события: женился Григорий Невзоров и умер старый Анисим Корнешов.
Жениться Григория заставила мать, подступила, как с ножом, заладила одно и то же:
— Женись, сынок, хватит одному. Сил у меня нет по дому управляться. Веди молодуху. Девок вон нынче, хоть лопатой греби.
И не отвязывалась. Пела свою песню утром, когда Григорий уходил на работу, и вечером, когда возвращался. Григорию эти песни надоели, и он, не долго думая, раза три проводил из клуба до дома спокойную, покладистую Анну Великжанину, а через неделю сыграли свадьбу.
На третий день после свадьбы в избу к ним прибежала старуха Корнешова.
— Гришенька, сыночек родненький, помоги ради Христа! Анисим помират. С печки слезал и оборвался. Бок, говорит, шибко болит.
Григорий кинулся в конюшню, запряг лошадь. Старика положили на сено в сани, укрыли шубой. И он повез его в больницу. Анисим был в забытьи, тяжело, через силу, дышал. А руками шарил и шарил по тулупу, пытаясь что-то убрать. Григорий, повидавший немало смертей, заметил судорожные, суетливые движения и понял — не довезет Анисима живым до больницы. Он хорошо знал, что случается после того, как человек оберется. Но лошадь не останавливал, подгонял, она бежала ходкой, убористой рысью. На кочке тряхнуло. Анисим завозился и подал слабый голос:
— Кто это?
— Я, дядя Анисим, Григорий Невзоров.
— Погоди, Гриша, останови. Приехали. Слезать надо.
Анисим медленно открыл глаза и долго смотрел в небо, которое низко и морозно нависало над ним. На старом, задубевшем лице явственно проступала бледность.
Григорий остановил лошадь. По обе стороны дороги в густом зимнем куржаке стояли высокие сосны. Стояли в безветрии и в тиши, не шелохнув ни единой веточкой.
— Дядя Анисим, — Григорий даже свой голос притушил в этой тишине. — Может, что надо?
— Семка не приехал? Хотя когда, такая далища…
Старый Анисим смотрел в небо. Глаза его были неподвижны.
— Господи, прости грехи мои, если можно их простить. В стыде помираю. Прости меня, господи.
Ничего не понимая, Григорий наклонился к нему, пытаясь вникнуть в смысл бормотания. Анисим уперся в него взглядом.
— Гриша, помираю. Каюсь, хоть тебе покаюсь, а то тяжко. Такого поганца вырастил. Руку-то я Семке нарочно… от фронта спас, а от поганства… Тяжело мне помирать. Господи, прости мою слабость.
Бледность на его щеках проступала сильней. Быстрей зашевелились руки, скидывая что-то невидимое с шубы, быстрей, суетливей, но вот успокоились, дернулись и затихли.
Григорий постоял над санями, сняв шапку, потом нахлобучил ее на голову и стал разворачивать лошадь. Шел сбоку саней, держал в руках вожжи, а в ушах у него звучали Анисимовы слова. Доходил их смысл. Ни в слова, ни в их смысл ему не хотелось верить. Но они были сказаны, и они уже жили, хотел он этого или не хотел.
Семен, пока добрался из города, на похороны опоздал. И в Касьяновку приехал только на второй день после того, как отца унесли на кладбище. Посидел у могилы, всплакнул, а вечером пришел с бутылкой к Григорию.
Молчаливая Анна выставила на стол два стакана, небогатую закуску и вышла.
Семен по-хозяйски разлил водку, один стакан придвинул Григорию.
— Давай, сосед, тятю помянем.
— Давай помянем, — хмуро отозвался Григорий.
Выпили. Похрустели соленой капустой.
— Говорил он чего перед смертью, нет?
— Говорил. Держись за табуретку крепче, чтоб не упасть. Держись, держись. Жалел, что от фронта тебя четырьмя пальцами откупил.
Семен сразу и густо покраснел широким, полным лицом, до самых корней рыжих, густых волос. Покалеченную руку сунул в карман. Григорий смотрел на него, не скрывая злорадства.
— Ну, а дальше? — справляясь с волнением, стараясь спокойно, спросил Семен. Но алое лицо и дрогнувший голос выдавали его.
— Далыне-то? Вот и толкую — жалел. Знаешь, как говорится, на хитрую ж… есть это самое с винтом. Так и у вас получилось. Сам старик не рад уж был. А здорово ты приловчился на чужом горбу в рай ехать.
Лицо у Семена гуще наливалось краской, казалось, ткни пальцем — и цевкой брызнет кровь. Григорий больше ничего не говорил, молча на него смотрел, прищурив налитые ненавистью глаза.
— А дальше как?
— Что — дальше?
— Дальше как думаешь? Докладывать пойдешь?
— Погляжу.
Семен вынул из кармана покалеченную руку, увесисто положил ее на стол, подобрался, и краска с лица схлынула. Голос потвердел.
— Глядеть тебе, Гриша, некуда. Понял? Кто теперь докажет? И никто тебе не поверит. А я в последний раз говорю — давай по-соседски жить. Тихо и мирно. Ты что, Зинку забыть не можешь? Да у ей…
— Зинаиду не трогай. Не из-за нее я тебя терпеть не могу. У меня жена вон. А за то я тебя терпеть не могу, что дрянь ты! Шкура! На чужом горбу едешь!
— Не хочешь ты, Гриша, по-мирному. Ну, смотри, каяться потом будешь.
— Ты что, сволочуга, пугать меня вздумал? Меня, фронтовика?!
Григорий поднимался из-за стола, выпрямляя высокую фигуру. Зазвякали разбитые стаканы, тарелка с капустой разлетелась на мелкие кусочки. Намертво перехватив воротник Семеновой рубахи, Григорий хлестал и хлестал кулаком в толстое, ненавистное лицо. Неизвестно, чем бы все кончилось, если бы не подоспела Анна, которая их растащила.
— Дурак ты, Гриша.
Семен рукавом вытер кровь с лица и хлопнул дверью.
Значения этим словам Григорий не придал. А через два дня, действительно, почувствовал себя дурак дураком. Через два дня его опять, как несколько лет назад, забрали в милицию.
— Да вы знаете, за что я его бил? Вы хоть спросите? — кричал Григорий начальнику милиции, грузному, тяжелому мужику с добродушным лицом. — Знаете, как он от фронта отвертелся?!
— Ты мне, Невзоров, напоешь теперь песен. — Начальник милиции сладко, так что щелкнули скулы, зевнул. — Ты теперь нагородишь. Где доказательства? Нет их. Нету. А твой мордобой знаешь чем пахнет? Поднимем старый случай со стрельбой, да еще это пришпилим, и что получится? Раскидывай мозгами, раскидывай. Дело мы на тебя должны завести. И поедешь, на Колыму куда-нибудь.