В этой связи мне часто вспоминаются два эпизода. Оба они произошли в последние месяцы войны.
Вскоре после боев за Сандомирский плацдарм нас перебросили на 2-й Украинский фронт, где мы вошли в состав 5-й воздушной армии под командованием Горюнова. Вместе с войсками 2-го Украинского мы сражались сначала в Румынии и Венгрии, а затем в Чехословакии, где нас и застал последний день войны.
Однажды мы получили задание накрыть один из вражеских аэродромов подскока, расположенный вблизи венгерского города Мишкольц. Обычно основной аэродром со всей его вспомогательной техникой и обслуживающим персоналом размещается в местности, достаточно удаленной от передовой. Делается это для того, чтобы максимально его обезопасить. Аэродром подскока, наоборот, устраивают вблизи линии фронта, куда самолеты прилетают, «подскакивают» лишь на время активных боевых действий. Кончили — и назад, на основную базу, А на аэродроме подскока остаются только цистерны с горючим и немного боеприпасов. Вот такой аэродром — конечно, в момент, когда он не пустует, а полон немцев — нам и предстояло накрыть.
Вылетели двумя девятками. Одну вел я, вторую — Виктор Кумсков. Не знаю, кто здесь прохлопал — разведка ли или еще кто — на войне случается всякое, — только аэродром, когда мы на него вышли, оказался пустым. Что делать? Не возвращаться же ни с чем! Тем более что по соседству с аэродромом крупная железнодорожная станция, битком забитая военными эшелонами.
— Шарахнем? — спрашивает Кумсков.
— Обязательно! — отвечаю я. — Только держать ухо востро! И аэродром и станция наверняка защищены зенитным огнем.
Удар по станции застал немцев врасплох. Зенитки начали бить, только когда мы уже выходили из пикирования. Слева от меня горы прорезала глубокая расщелина, подходы к которой наверняка были пристреляны немцами; справа лежала долина, откуда и били вражеские зенитки. Я сделал правый доворот — прямо на долину, да еще с резким снижением: упал, образно говоря, на стволы зениток противника. И когда сбитые с толку немцы перенесли заградительный огонь вперед по траектории моего предполагаемого курса, быстро отдал команду:
— Всем круто влево!
Девятка вслед за мной повторила маневр, и мы, целые и невредимые, оказались в спасительной расщелине. Девятка Кумскова ушла в противоположную сторону.
Конечно, повернуть в долину, на стволы бьющих по тебе зениток, честно говоря, было страшновато.
Страх, если ему поддаться, направил бы прямиком на расщелину. Но немцы именно этого от нас и ждали. В пристрелянном пространстве от станции до расщелины нашли бы гибель многие экипажи. А вот того, что, разделавшись с их эшелонами, мы вновь повернем к ним в тыл, в ощетинившуюся стволами зенитных батарей долину, противник ожидать никак не мог. Но перспектива оказаться в дураках да в придачу еще рисковать быть сбитыми придала нам дерзости; и обе девятки, отвернув после пикирования не к расщелине, а прямо на врага, сделали не то, чего ожидал враг, а именно то, что нужно было при данных обстоятельствах нам сделать.
Второй эпизод, свидетельствующий о том, что страх. бездарной гибели прибавляет иной раз дерзости, произошел на границе Венгрии и Чехословакии. Цель, которую предстояло штурмовать, отделяли от нас горы. Вражеские зенитки укрывались на самом гребне и по ту сторону склона, у его подножия. Идти на обычной высоте значило бы попасть под огонь и тех и этих. Крупные потери, таким образом, можно сказать, гарантированы.
Что делать? Как ни крути, а зенитных заслонов не обойдешь — других подходов на цель не было. Решили рискнуть. Не уходить вверх, а, наоборот, сесть противнику на голову.
Гребень прошли с ходу, и сразу же — ручку от себя: вниз съезжали, как на салазках, того и гляди фюзеляжами борозды по склону прочертишь. Шальная очередь из автомата, даже винтовочный выстрел на такой высоте могли оказаться для самолета гибельными — до земли разве что рукой не достать, каждый камень, каждый лопух видно. А внизу — зенитки; идешь на них прямо в лоб. В этом, собственно, и заключался весь фокус. Немцы, как мы и рассчитывали, стрелять не решились, боялись попасть в своих, в тех, что засели на гребне. А чуть отверни вверх от земли — получай в брюхо и снизу и сверху.
Потом, когда все уже позади, понимаешь, что действовать нужно было именно так и никак иначе, что риск нарваться на шальную очередь из автомата гораздо меньше, нежели идти на высоте в простреливаемой обеими батареями зоне. Но в те секунды, когда не знаешь, чем еще кончится твоя затея, когда в нескольких метрах под твоим самолетом проносится вражеская земля, а впереди по курсу — глядящие тебе в лоб стволы зениток, чувствуешь, как под кожу набирается знобящий холодок, а гимнастерка, наоборот, пропитывается насквозь потом.
Я не верю, что есть люди, якобы напрочь лишенные чувства страха. Страх, по-моему, испытывают все. Суть тут в другом — как относится человек к страху, умеет ли он его подчинить или подчиняется ему сам. В одном случае чувство страха — помощник и союзник: оно предупреждает об опасности, оценивает ее размеры и мобилизует силы для борьбы с ней; в другом — враг, превращающий человека в бессильного и слепого труса. И чаще всего только от самого человека зависит, чем окажется для него одно из естественных, данных ему самой природой качеств — верным помощником или злейшим врагом. Поэтому, наверное, одинаково глупо и вредно как кичиться мнимым отсутствием страха, так и стыдливо скрывать от окружающих малейшее его проявление. Оно, как и любое другое человеческое чувство, не позорит, а лишь свидетельствует о нормальности; не прятать его нужно, а воспитывать, почаще перетряхивая и вытаскивая на свет. Позорно не то, что кто-то испытывает в минуту реальной опасности чувство страха, а то, когда человек, упустив время и не научившись контролировать это чувство, становится его рабом, превращается в труса…
Примерно в то же время, в ноябре сорок четвертого, и там же, в Венгрии, я узнал, что многим летчикам нашей дивизии, в том числе и мне, присвоено звание Героя Советского Союза.
День тот для меня начался как обычно. Рано утром под окнами небольшой венгерской деревушки, где квартировали летчики, просигналил дежурный автобус части: пора было ехать на аэродром. Боевую готовность объявляли сразу же, как рассветет; к ночным полетам штурмовики были не приспособлены, поэтому в те часы суток, когда светло, стремились использовать каждую минуту. Конечно, это вовсе не означало, что все экипажи с рассвета и до сумерек либо находились в воздухе, либо готовили машины к вылету, но никогда нельзя заранее знать, когда и сколько самолетов понадобится для выполнения очередного задания. Гонять же всякий раз автобус в деревню представлялось нецелесообразным; проще и разумнее держать людей под руками.
На аэродроме устраивали крытый настил с тюфяками или соломой, куда и отправлялись досыпать экипажи в ожидании вылета. Спали не раздеваясь, приткнувшись где кому показалось удобнее, прикрыв от солнца глаза рукавом гимнастерки или пилоткой… Командиры эскадрилий научились распознавать своих летчиков по сапогам. Получил приказ поднять в воздух девятку или четверку, идешь вдоль настила и, чтобы не будить зря остальных, отбираешь намеченных людей по подметкам да голенищам….
Но в то утро, хотя погода выдалась явно нелетная — небо затянула сплошная низкая облачность, подняли всех. На аэродром вместе с группой штабных офицеров прибыл командир дивизии генерал Байдуков.
— Считай, что с тебя сегодня причитается! — сказал, окликнув меня, Виктор Кумсков. Он шел со стороны КП и, видно, успел что-то разузнать. — Старик, говорят, с золотыми звездочками приехал…
Все мы знали, что существует приказ Верховного Главнокомандования, согласно которому летчиков, имевших более семидесяти успешных боевых вылетов, рекомендовалось представлять на звание Героя Советского Союза. У меня число их перевалило за сотню, но для того, чтобы получить Золотую Звезду, одного этого, как мне казалось, было мало.
— Почему же мало? — не соглашался со мной Кумсков. — Другие же получают… А ты чем хуже?