— Верно, Сашка, верно, верно. А ты в пионеры пойдёшь?
Сашка кивнул головой.
— Определённо пойду. А то как же? Мне и отец вчера велел, чтоб я шёл. Это, говорит, дело. Батя-то у меня партизан красный, сами знаете.
— И я пойду! — воскликнул я. — Я ещё вчера решил, что пойду. И матери так прямо и сказал.
— Я тоже, однако, решил, — сказал Ванёк. — Костюмы дадут — это тебе не фунт изюму… Барабан будет… Флаги, трубы… Спасу нет.
Тут сзади крякнул Женька: мы не заметили, как он подошёл и слушал наш разговор. Я обернулся к нему и схватил его за руки.
— Женька, вот мы хотели общество… А тут вдруг не общество, а целая организация. Здорово, а? Идёшь?
— Я тебе пойду! — медленно ответил Женька. — Умник, сума перемётная… А ты у председателя спросил?
Тут подскочил Кешка.
— Чего это? Чего это они тут? В пионеры? Да брось, Колька! Хромой натрепался, а ты и уши развесил…
— Барабан будет, я уж знаю, — вставил словечко Ванёк.
— Ну и барабан, ну и барабан, подумаешь! — трещал Кешка. — Да ведь в пионеры-то ходить чуть не каждый день, а у меня вот ребят куча, мамке одной не оправиться с ними…
— Не в том дело, — нетерпеливо прервал Женька, — всё равно глупости одни.
— Почему глупости? — вступился я. — Не глупости, а в революцию играть… учиться борьбе…
— Играть и без твоих пионеров можно! — сердито крикнул Женька. — Игральщик, тоже. Да ладно, чего тут языками чесать, вечером приходите ко мне, увидим, как сделаем…
В класс вошёл учитель. Мы расселись по партам. В тот день первый раз за четыре года парты наши не были сдвинуты вместе.
После школы я долго ходил по базару.
Летом на пустыре я нашёл большой полый чугунный шар. Он лежал в траве мокрый и круглый, как планета. Я принёс шар на чердак, и шар стал там жить, как мышь или голубь. Что это был за шар, для чего сделан, я не знал. Думал сначала, что это бомба, но это была не бомба.
Иногда я ходил на чердак, любовался шаром, гладил его, подымал над головой.
Теперь я шёл его продавать. Пшено всё вышло, мы второй день сидели на мурцовке. Я продавал шар целых три часа, озяб, мне прихватило ухо. Наконец какой-то крестьянин дал мне за него два фунта гречихи да ещё подвёз домой.
Я тихонько положил крупу в кухонный стол, чтобы мать не приставала, «откуда взял» (она боялась, что мы воруем на базаре), и побежал к Женьке Доброходову.
Целый день я старался не думать о Женьке: при воспоминании о том, как Женька говорил: «Я тебе пойду в пионеры», меня брало зло.
И я шёл к Женьке нарочно очень медленно. «Я его спрашиваться не буду, — думал я, — я ему не Мотька».
Женька жил в полутораэтажном доме, сложенном из огромных таёжных брёвен. В том же доме жил и Кешка, но мы всегда говорили: Женькин дом, потому что Женька жил наверху, а Кешка внизу. Возле дома одиноко высилась пихта. Из-за неё у Кешки было всегда темно. А в квартире его и без того было плохо. Отец Кешки, пимокат, валял в углу пимы. Сначала пим получался с тонкими краями и такой огромный, что в него мог легко забраться младший Кешкин братишка. Потом отец Кешки отжимал, бил и колотил этот огромный пим, пим уменьшался и толстел по краям. Потом его долго надо было сушить, потом Кешка чистил почти готовые пимы стеклянной шкуркой, и от этой тяжёлой, долгой работы с шерстью, с пимами в квартире у Кешки летали шерстинки, было душно, и шерстяная пыль лежала на всех вещах квартиры. Мы не любили приходить к Кешке из-за этого, да и Кешка не любил сидеть у себя дома. У Женьки, наверху, было гораздо лучше. Отец его работал в пристроечке на дворе, и у Женьки в квартире всего только и пахло кислятиной: когда стояли морозы, овчина квасилась не в пристройке, а в кадушке на кухне. А так — у Женьки было здорово, одна печка чего стоила: она была похожа на целую крепость со своими полатями, печурками и отдушинами.
Женька мыл руки, когда я вошёл. Глиняный с двумя носами рукомойник качался над лоханкой и смешно кланялся Женьке; рукомойник был похож на ныряющую утку. Коричневая вода стекала у Женьки с рук, он только что вернулся со двора из пристроечки, там они с отцом обезжиривали овчину. Очень грязная это была работа. Овчину несколько раз надо было покрывать глиной и несколько раз счищать глину.
Оттого у Женьки, как у всякого шорника, как у батьки его, руки всегда бывали в цыпках.
Огромный бородатый отец Женьки выкатывал на ребре кадушку с овчиной.
— Не становись на дороге — придавлю! — крикнул отец.
Я проскользнул мимо и сел на лавку. Скоро подошли и Ванька с Сашкой. Прибежал, весь красный и мокрый, Мотька — по дороге он успел с кем-то подраться.
Мы тихо переговаривались, сидя на лавке. Женькин отец натягивал за печкой пимы, а каждый пим был ростом с самого Женьку.
— Ну, светлое будущее, — говорил Женькин отец густым, огромным голосом, кряхтя и сопя, — берёзову-то кашу в школе отменили. Вот зря, так зря… Когда я учился, меня поп, батюшка Иван, часто берёзовой кашей кормил.
Отец всегда говорил одно и то же, когда мы собирались у Женьки, — про берёзовую кашу да про то, что напрасно нас в школе не порют. Мы побаивались широкой чёрной бороды и рук шорника, его валенок, похожих на семимильные сапоги-скороходы из сказок. Нам даже стало как-то полегче, когда отец ушёл.
Тогда Женька подошёл к печке, оглянулся на нас и открыл отдушину для самовара. Потом он прокричал в неё:
— Кешка! Кешка! Айда наверх!
Туча сажи обдала Женькино лицо. Он приставил к отдушине ухо и прислушался.
От удивления мы подавились слюной.
— Сейчас придёт, — сказал Женька. — Чего рты-то разинули? Обыкновенный телефон… Я сам догадался. Наша отдушина в Кешкину проходит, трубы там как-то соединяются. Здорово, а? — И он довольно ухмыльнулся.
Мы ещё не совсем поверили, что Женька изобрёл телефон, как снизу прибежал Кешка, не подпоясанный, в лохматых пимах на босу ногу, и сразу же начал крутиться и колесить по комнате.
— Ух ты, чёрт! — пискнул он. — Как у вас тихо, прямо рай. А у нас внизу шум, крик, пять ребятишек, и все пищат. Меня матка не пускала, я тишком удрал.
— Достаётся тебе, — пожалел Саша. — А у меня ребятишки уж большие. Осенью в школу пойдут.
Мы помолчали. Решительная минута приближалась, собралось всё общество голубятников. Мы сидели в Женькиной комнате, тёплой, пахнущей кислым, в комнате с крепостью-печкой, с зелёной лампадкой перед чёрными образами (отец Женьки ещё верил в бога). За этим большим деревянным столом мы всегда читали вслух Нат Пинкертона и Фенимора Купера, решали задачки, дулись в дурака на кедровые шишки, а кон у нас всегда был возле старинном солонки-стульчика, неизменно стоявшей посредине стола.
Мы собирались тут несколько лет подряд; но сегодня казалось, что все мы пришли в первый раз.
Мы поглядывали друг на друга исподлобья и не знали, как начать разговор.
— Ну вот, — первый сказал Женька, нарочно очень весёлым голосом, — однако, вся вшивая команда в сборе. Значит, ребята, так и решили: ни в какие пионеры общество голубятников, или Жультрест, вступать не будет. Будем сами по себе. Мы ещё этим пионерам сопли утрём. Решили? И говорить долго нечего, одну волынку тянуть.
— Да ты объясни, почему же в пионеры не идти, — сказал я. — Что ты только распоряжаешься, как барин? Мы же даже как следует и не знаем, что там такое будет, а ты уж сразу: «не идти, не идти».
Женька злобно посмотрел на меня из-под густых бровей.
— Не знаю, и знать не хочу. Да уж одно то, что туда тихони да девочки набьются… Тоже, компания! Я батю даже спрашивал, а батя говорил: нечего дурака валять, работать надо. Ты что, моего батю не уважаешь? А?
— Я твоего батю уважаю, — начал я, но Ванька перебил:
— А у твово-то бати иконки висят.
— Мы твоего батю уважаем, — спокойно ответил Сашка, — только мой батя твоего бати не глупее. Он красный партизан, а что говорит? «Иди, говорит, Саша, довольно собак гонять».
Кешка вдруг вскочил и закричал, махая тощими руками: