Комиссар приблизился к командиру первой, молоденькому лейтенанту, сменившему Синькова, вступил в разговор с ним. Вокруг толкались бойцы, которых только что определили в пятую роту.
Тюрин остановился в нескольких шагах от комиссара и наблюдал, как два бойца выворачивали карманы брюк и по крошке собирали махорку на цигарку. Наскребли самую малость — щепоть. И один из них, чернявый, в фуражке пограничника, почесал затылок: на цигарку-то все равно не хватало, а курить очень хотелось, во рту даже посолонело.
Тюрин вспомнил о своем кисете и решил выручить пограничника и его друга. Полез уже в карман за кисетом, но вдруг почувствовал, что именно в эту минуту рядом что-то изменилось. Что именно, не сразу сообразил и повернулся к комиссару. Тот, неестественно отпрянув назад, торопливо хватался правой рукой за кобуру, стараясь расстегнуть кнопку. Семен резко обернулся, следуя направлению взгляда комиссара, и почти на уровне глаз увидел черное дуло пистолета. Пистолет нацелен на комиссара! Его хотят убить, потому что он нужен всем, тысячам! А ведь его, Тюрина, Самусь послал охранять комиссара, приказал глядеть в оба!
Дальнейшее произошло в малую долю минуты. Тюрин машинально одним неуловимым движением перевел винтовку с плеча в положение «наготове», делая в то же время шаг влево, загораживая собой Волжанина.
Больше ничего он совершить не успел.
Два выстрела грянули один за другим.
Жаркое солнце пахнуло Семену в лицо. Последним куском, выхваченным из жизни последним взглядом, были бледное, с капельками пота на лбу лицо фашистского лазутчика и сосновая ветка, спустившаяся к самой голове его.
И все.
Тюрин неловко качнулся в сторону, повернулся вполоборота к комиссару и упал на левый бок, не выпуская из рук винтовку. Лицо его залила кровь.
Выстрелы, ошеломили. Убийца тоже поддался психозу, но опомнился раньше всех и кинулся бежать. Ему подставили ногу. Лазутчик упал, не успел подняться вновь, как какой-то красноармеец воткнул ему в спину штык. Старшина-усач всадил в него все семь пуль из своего револьвера. Выстрелы прогрохотали зло и мстительно.
И наступила тишина. К месту расправы подбежал комиссар, пнул лазутчика в плечо, стараясь перевернуть его на спину.
— Готов, — Волжанин произнес с сожалением. — Поторопились.
А Тюрин лежал на боку, уткнувшись лицом в спаленную зноем траву, в желтые сосновые колючки.
Для него война кончилась. Дуняша никогда не дождется своего жениха...
Комиссар опустился на колени, ваял на руки щуплое тело Тюрина и поднялся. Медленно двинулся к штабу, бережно неся на сильных руках красноармейца, спасшего ему жизнь. И всякий, кто встречался на пути, торопливо уступал дорогу, неловко стаскивал с головы пилотку и скорбно склонял голову.
А комиссар шел и шел по притихшему лесу со своей скорбной ношей. Лицо его окаменело, складки с обеих сторон рта, которые обычно были малозаметны, обозначились резче, очертились глубже. Повязка на лбу в одном месте намокла от крови. Добрые, усталые глаза, опутанные мелкой сетью морщинок, выражали и боль, и страдание, и печаль о чем-то давно минувшем и дорогом, вместе с тем в них билась горячая мысль человека, достаточно повидавшего на своем многотрудном веку и пережившего не одну тяжелую потерю.
Волжанину было больно, так больно, как еще не было никогда. Как-то вдруг, моментально и скоротечно, ожило в памяти прошлое, и будто вся его жизнь была движением вот к этому роковому моменту. Возможно, она, эта жизнь, такая большая и наполненная, могла нелепо прерваться несколько минут назад, как прервалась жизнь этого маленького красноармейца. Три судьбы, совсем разные, непохожие одна на другую, скрестились на узкой тропе этого угрюмого военного леса. Но в них, как в капле воды, отразились все противоречия и великое напряжение грозной борьбы. Судьба его, Волжанина, яркая, многотрудная, отданная вся на счастье народа; судьба этого красноармейца, молодого, родившегося уже при Советской власти и судьба лазутчика, тоже молодого, у которого фашизм исковеркал жизнь, вытравил из характера все человеческое, начинил его звериной ненавистью ко всему светлому, ко всему гуманному.
Голова Тюрина безвольно болталась на весу, кровь тяжелыми каплями падала на землю, а левая рука, опустившаяся низко, вздрагивала при каждом шаге комиссара.
Многие бойцы, глядя вслед рослому комиссару, бережно несущему на руках Тюрина, думали, что он несет своего собственного сына. И скупо, по-солдатски сочувствовали ему.
6
Когда Андреев возвращался с поста, он прежде всего обратил внимание на Игонина, копавшего могилу метрах в ста от штабной «эмки». Ремень перекинул через плечо, пилотку, чтоб не падала при работе, надел поперек головы. Грязный пот струился по щекам. Работал Петро сосредоточенно, хмуро. У Григория екнуло сердце, слабость ударила в колени. Остановился. Ничего еще не знал, а что Игонин готовил кому-то последнее пристанище, так то мог быть кто-то совсем незнакомый, и все же сердце не могло обмануть. Синица ласково подтолкнул:
— Чего зажурился? Шагай!
Игонин поднял голову, выпрямился — яма была ему по пояс — и рукавом гимнастерки провел по лбу. Потом оперся обеими руками на черенок лопаты, ссутулил плечи, словно сразу на виду у всех состарился. Что-то стряслось, раз Петро такой мрачный. Кого-то близкого не стало, пока Григорий был на посту. Но кого? Тюрина? «Тюрина, Тюрина», — остро забилось в голове, и Григорий был уже уверен, сам не ведая почему, что убит маленький воронежец.
Подбежал к Игонину, спросил тихо:
— Где он?
Игонин молча показал в сторону «эмки». Тюрин лежал возле нее, с головой укрытый плащ-палаткой.
Григорий не видел больше ничего — только ЭТО, скрытое под поношенной вылинялой плащ-палаткой. Медленно, чего-то боясь, двинулся к «эмке» и отчетливо увидел стоптанные ботинки Тюрина. Правый гневно щерился, и в дыре, как язык, торчала грязная портянка. Еще вчера Семен шутил, что ботинок у него просит каши. Петро пообещал: как только найдет проволоку, так «накормит» ботинок, что хватит его до конца войны.
Андреев опустился на колени, осторожно, дрожащей рукой приподнял край плащ-палатки. Верхняя часть лица, превратившись в кровавый сгусток, была настолько обезображена, что по ней трудно было узнать Семена. У Григория тошнота подступила к горлу. Опустил край и вдруг заплакал. В этих слезах было все, что пришлось пережить за последние кошмарные дни. Игонин помог товарищу подняться, повел к не оконченной еще могиле. Григорий подчинился беспрекословно, не задумываясь, словно во сне, и лишь в глубине сознания, как ни странно, пульсировали две совсем разные неродственные мысли: «Это ведь Тюрин, Тюрин... Винтовку бы не уронить. Ее нельзя терять, нельзя...»
Григорий наконец встряхнулся, провел рукой по глазам, словно бы протирая их от сухой вязкой паутины. «Что такое со мной?» — подумал он. Самусь неестественно бодро сказал Григорию:
— Отдохни, Андреев, ночью воевать придется.
Синица пригласил:
— Сидай рядом. Закуримо.
Микола поморщился:
— Брось трепаться. Без тебя тошно.
— Ты шо сердишься? — удивился Василь.
Андреев приставил к сосне винтовку, расстегнул ремень и повязал его через плечо, как у Игонина. Прыгнул в яму, отобрал у Петра лопату, поплевал на ладони и остервенело всадил ее в податливую землю.
7
Штаб принял план Волжанина — прорываться двумя колоннами. Время начала атаки — двенадцать часов ночи. Командиры, которые участвовали в последнем совете, сверили свои часы с часами батальонного комиссара. После прорыва колонны не соединяются. Каждая добирается до своих самостоятельно. Автомашины, танк без горючего уничтожались. Три семидесятидвухмиллиметровые пушки тоже должны быть взорваны: две сейчас же, а одна после того, как сослужит последнюю службу. Имелось пять снарядов. Комиссар приказал в двенадцать ноль-ноль ударить из пушки по фашистам, окопавшимся за мостом. Это послужит сигналом для общей атаки и в то же время отвлечет внимание противника. Он подумает, что прорыв будет совершен через мост, и ослабит фланги.