— Тебя они только и ждут, — усмехнулся Тюрин.
— Я человек не гордый, сам найду, коли поховаются по щелям.
— И пулю схватишь. Откуда-нибудь с чердака.
— На меня пуля еще не отлита, будь спокоен, Сема!
— Брось ты с ним, Петро, спорить! — вмешался Андреев. — Разве Тюрина переспоришь?
— Разговорчики! — прикрикнул Самусь, шагающий во главе взвода. — Не на базаре!
Разместился батальон в центре города, в густом тенистом парке, в глубине которого белел красивый дворец с колоннами. В советское время в нем помещался облисполком, а раньше дворец принадлежал какому-то именитому пану.
В вестибюле, в коридорах, в многочисленных комнатах на полу валялись бумаги, выброшенные из столов ящики, чернильницы, ручки с ржавыми перьями, — словом, все атрибуты любой канцелярии, кинутые за ненадобностью. Кафельные печки, кажется, хранили еще тепло от недавнего жаркого огня, пожиравшего документы. В топках горбились черные горки остывшего пепла.
Ближнюю от центрального входа комнату занимал широколицый остроглазый человек в синем пиджаке, подпоясанном широким командирским ремнем с портупеей и с кобурой на боку, в диагоналевых галифе и кирзовых сапогах. Он сидел за столом озабоченный, небритый по крайней мере дня три, так что на щеках и подбородке выступила рыжеватая щетина, и по телефону кому-то отдавал распоряжение о возобновлении работы пекарни. Он поднялся при появлении Анжерова, повесил трубку. Комбат, козырнув, представился. Гражданский тоже назвал себя: оказывается, человек был оставлен обкомом партии и знал, что в город должна прийти воинская часть. Он был рад передать полномочия подтянутому, суровому капитану.
Анжеров снял фуражку, положил ее на стол и, обтерев вспотевший лоб платком, присел на стул.
— Об обстановке в городе вы, вероятно, осведомлены? — опросил представитель обкома, раздвигая портьеру окна. — Едва ли я вам сообщу что-либо новое.
— Да, — сухо согласился Анжеров.
Между тем особняк заполнялся красноармейцами, которые без суетни, но споро прибирали комнаты.
Новый комендант города приступил к своим обязанностям.
В БЕЛОСТОКЕ
1
Первый день в Белостоке завершился без приключений. Взвод Самуся, входящий во вторую роту, охранял особняк, где разместился штаб батальона.
Григорий стоял на часах у ворот парка и видел, как постепенно оживал центр. Жители выглядывали из окон, собирались кучками. Куда-то заспешили первые прохожие. Появились посетители и у капитана Анжерова.
Высоко косяками пролетали самолеты, но город не бомбили. Остальные роты батальона патрулировали улицы. После обеда ребята из третьей привели двух задержанных. У одного левый глаз затек фиолетовым синяком, а правый смотрел с дикой ненавистью. У второго, видно, вышибли зубы — на губах, на подбородке запеклась кровь. Глаза испуганно чиркнули по Андрееву и забились под припухшие веки.
— Кто? — спросил Григорий знакомого красноармейца.
— Парашютисты.
— Допрыгались, гады.
Второй конвоир процедил:
— Расстрелять мало. Целую семью вырезали.
На следующий день взвод Самуся тоже патрулировал. Игонину и Тюрину досталась узенькая улочка в районе нового костела, недалеко от станции. Ставни у многих окон плотно закрыты на болты, а там, где нет ставен, окна занавешены изнутри.
Ходили молча, посреди дороги. Порой останавливались, прислушивались. Тишина. Даже не долетала канонада. Тюрин часто оглядывался, скользил обостренным настороженным взглядом по слуховым окнам, по мезонинам. Мерещилось, будто с чердаков за ними наблюдают злые вражьи глаза. Выжидают, чтобы пустить пулю в спину.
Игонин завел было с Семеном разговор: похвастать захотел, как с одной дивчиной на Херсонщине целое лето любовь крутил, в совхозе тогда работал. Но Семен продолжал свое — обшаривал глазами чердаки и мезонины, искал диверсантов. Петро усмехнулся и принялся насвистывать мелодию из «Трех танкистов». Наверно, он и не знал иных песен, если всегда напевал одну и ту же.
Тюрин хмуро возразил:
— Нашел время для песен.
Петро взглянул на него удивленно, но, заметив, что Тюрин до боли кусает губу, замолчал. В самом деле, какие тут песни, если в любую минуту может пуля попасть в затылок?
Потом они услышали истошный женский крик в конце улицы, бросились туда со всех ног. На маленьком крылечке, обхватив руками одну из стоек, поддерживающих навес, на коленях стонала пожилая женщина, порой измученно бормотала:
— Люди добрые, ратуйте!
Игонин и Тюрин влетели в хату и, штыком открыв дверь, увидели узкоплечую спину человека с оттопыренными ушами, на которые краями легла серая шляпа. Человек оглянулся на шум и остолбенел. Это был маленький, довольно хорошо одетый мужчина с усиками под носом и черной бабочкой вместо галстука. Все ящики из комода были выставлены, содержимое вытряхнуто на пол — разные тряпки, клубки ниток, мулине.
— Нет, ты погляди на него! — зарычал Игонин. — Только погляди — шарит, как дома!
Мужчина что-то испуганно залопотал, а Игонин киснул Семену:
— Обыщи! — И тому, с бабочкой: — Ишь прикинулась, контра, неграмотным! Я тебя быстро в чувство приведу!
Семен приблизился к мародеру, с опаской похлопал по карманам пиджака и сразу обнаружил пистолет. Запустил руку в другой карман и вытащил целую горсть золотых колец, браслетов, брошей. Петро от удивления присвистнул, прищурившись, смерил задержанного презрительным взглядом с ног до головы и процедил сквозь зубы:
— Ну и бандюга! Я бы тебя на кол посадил!
Мародера доставили в штаб и доложили Самусю.
Лейтенант искоса глянул на черные, будто приклеенные, усики и поспешил к командиру роты. Пропадал долго. Вернувшись и не взглянув ни на Игонина, ни на Тюрина, коротко приказал:
— Расстрелять! — И опять куда-то ушел.
Тюрин вопросительно поднял на Игонина скучные глаза. Петро усмехнулся:
— Вот так, брат Семен.
Мародер понял, что его ждет, повалился на колени и что-то залопотал на непонятном языке. Игонин поморщился и прикрикнул:
— Встать! — И приставил к голове штык.
Мародер вскочил. Игонин подтолкнул его штыком и сказал:
— Шагай, шагай! Мы сейчас с тобой мило покалякаем.
Тюрин растерянно топтался на месте. Расстрелять? Это он, Семен Тюрин, должен расстрелять человека? Убить? Увести в сад и выстрелить ему между глаз? Поднять винтовку, прицелиться хорошенько и выстрелить? А если рука отяжелеет, а если в глазах помутится? Он же в жизни не убивал человека! Что человека — петуха боялся зарезать!
Однажды, года два назад, тетка сказала Семену:
— Пойди прирежь петуха, того, рыжего. И ощипли. Иди, иди, милый, печка уже топится.
Наточил Семен на камне нож, поймал рыжего петуха-забияку, того, который зимой обморозил гребень, взял за крылья положил непутевую голову его на плаху. Замахнулся ножом и зажмурился, чтоб не видеть, как отлетит голова у рыжего забияки. Но подумал: вдруг невзначай саданет ножом не по петушиной шее, а себе по руке. Открыл глаза и остолбенел. Красный круглый петушиный глаз глядел на него не моргая. Лежит петух на плахе, не вырывается, нет, а только смотрит на Семена и вроде бы спрашивает: «Эх ты, парень! Чем я тебе досадил? Плохо пел? Или неважно стерег кур и давал их в обиду? Мало дрался с соседскими петухами? За что ты меня казнишь?»
Что верно, то верно — славный был петух. Взберется, бывало, на плетень и поет громче всех, а соседские петухи косятся на него да потихонечку, боком-боком, убираются восвояси. А он стоит гордый такой, яркий, сердитый и кукарекает на всю деревню, даже в соседней слышно.
Разжал Семен пальцы, отпустил петуха с миром. Тетка покачала головой и давай стыдить:
— Какой же ты мужик, прости господи! Петуха боялся забить. Да тебя такого и девки не станут любить. Кому ты такой робкий и нужен-то! Ох, горе мое.