— Спасибо, но у меня есть невеста.
— Лучше Светы?
— А у меня девушки еще нет, — отозвался Алехин.
— Печально, — усмехнулся Демиденко. — Немного подрастешь — и девушка появится.
Григорий закрыл глаза. Он сказал Демиденко, что у него есть невеста. Слово-то это сорвалось невзначай. Его редко употребляли. До войны почему-то утвердилось мнение, что любимую девушку невестой называть старомодно, что понятие это устарело. Почему? И начисто изгнали это слово из обращения.
Значит, Таня его невеста? Пожалуй, в этом он покривил душой. А Таня назовет его своим женихом, единственным на всем белом свете? После той размолвки, когда он посоветовал ей идти на курсы радисток вместо института, не стало в их письмах сердечности и откровения. Что, собственно, было обидного в его совете? Он написал ей, что думал. Если совет не пришелся по душе, так и скажи: спасибо, но поступлю по-своему. Пожалуйста! Он бы не стал на нее сердиться за такой ответ. Но раз Таня обиделась, значит, нет у нее к нему прочного чувства. Может, они просто выдумали его, это чувство? В самом деле, учились на разных курсах, встречались всего несколько раз, стесняясь друг друга, перед уходом Григория в армию рассорились. И все перешло в переписку. Чем же было питаться настоящему чувству? Да и письма последний год она пишет такие, которые не очень подогревают. Положа руку на сердце, коль ему сказали бы «езжай к Татьяне», поехал бы? Без оглядки? С трепетным сердцем? Пожалуй, нет… Пораскинул бы мозгами сначала. Он ей написал о ранении сразу же, а ответа еще не дождался. От отца есть, а от нее нет. И будет ли?
Пришел Мозольков. В тапочках. Обожженные места, даже сквозь сетку заметно; поблескивали, вроде бы их смазали вазелином.
Мозольков лег и сказал:
— Горит. Доктор какой-то вонючей дрянью смазал.
Алехин спросил:
— Вы вправду в танке горели?
— Нет, зачем? Черти в аду хотели поджарить, да я сбежал.
— Вы, майор, не удивляйтесь, он у нас немножечко простоват.
— Уж и спросить нельзя?
— Спрашивай, милый мой, я ведь к слову.
— Страшно гореть?
— Попробуй.
— Боюсь я.
Улыбнулся даже Мозольков, но ответил серьезно:
— Страшно. Стукнул зажигательным, еще не было страшно. Гореть стали, опять не страшно. А вырвались из огня да подумали, что могли заживо сгореть, вот тогда стало страшно.
— Скажите, товарищ майор, вам не встречался танкист по фамилии Качанов?
— Старшина Качанов?
— Был-то он рядовой. Зовут Михаилом.
— Рядового не знаю, а старшина Качанов есть в роте Сидоренко. Служили вместе?
— До сорок третьего.
— Старшина этот жох большой. У меня, в штабе полка, шифровальщица была — заглядишься-залюбуешься. Кто только к ней не подъезжал, а парни у нас что надо! Всех отшила. Как сумел ее обработать этот дошлый старшина, понять не могу. Она в него влюбилась. Пришлось провести соответствующую разъяснительную работу, но слез сколько было!
— Он, — сказал Григорий.
— Кто «он»? — не понял майор.
— Я говорю — это Мишка Качанов.
— А так парень неплохой, балагур и в бою надежный. За Вислу Красную Звезду получил, я ему и вручал.
— Вторую.
— Знаю. Говорит, в партизанах получил первую.
— Там, — подтвердил Григорий. — Вместе были.
— Где, если не секрет? — спросил Демиденко.
— Под Брянском.
— У кого?
— У Давыдова.
— Знаком, — обрадовался Демиденко. — Про Старика слышал?
— Обязательно, — улыбнулся Григорий. — Между прочим, я его недавно встретил.
— Кого?
— Старика, вернее, подполковника Игонина.
— Не обознался, случаем?
— Исключено. Игонина знаю с осени сорокового года.
— Вот и появились у нас общие знакомые. Может, и про Сташевского слыхал?
— Конечно. Тоже мой старый знакомый. Был. Погиб недавно.
— Что ты говоришь?! Хороший мужик был!
— А вы где были, если всех давыдовских знаете?
— Я ж говорил — у вдовушки.
Григорий чертыхнулся про себя — неясный какой-то этот Демиденко. Разговор потихоньку затих.
ВЕСТИ ОТ КУРНЫШЕВА
Ночью был снова воздушный налет. На этот раз гремело на другом конце города. Утром Света принесла Андрееву костыли:
— Будем учиться ходить.
Григорий удивился — неужели разучился за эту неделю?
— А им? — кивнул головой на соседей.
— Им нельзя. У них обе ноги ранены.
С помощью Светы Григорий сел на койке. Взял костыли и порывисто встал. Считал, что простое дело — встать на костыли. Его качнуло, в глазах поплыли круги. Он наверняка бы упал, если бы не поддержала Света. Она испуганно обняла его за талию и прошептала:
— Сумасшедший, надо ж потихоньку!
Наконец Андреев приладил под мышки костыли, постоял несколько секунд с закрытыми глазами, собираясь с решимостью. Больная нога налилась тяжестью, от пальцев до коленной чашечки возникла тупая непроходящая боль.
— Что же вы? — спросила Света.
— Сейчас, сейчас, — проговорил он и, опираясь на костыли, перенес тело немного вперед и оперся на здоровую ногу. Демиденко его подбодрил, и Григорий вдруг вспомнил, что еще ни разу не видел лица соседа. И медленно, с опаской подковылял к его койке, протянул руку:
— Здравствуй, сосед!
— Здоровеньки булы, — улыбнулся Демиденко и энергично пожал руку Андрееву. Демиденко был красив суровой мужской красотой. Черты лица правильные, особенно выделялся волевой подбородок. Волосы русые, плотные и волнистые, глаза голубые, такие в решительную минуту могут обрести твердость стали. Виски припорошены сединой.
— Ты думаешь — почему все стриженые, а я нет? Как это удалось?
— Вообще-то, конечно, — смутился Григорий, хотя, честно говоря, об этом не успел и подумать.
— Принимала меня врач — армяночка, симпатичная такая. А рядом с ней верзила, в руках у него машинка. Думаю, махнет один раз своей ручищей, и прощай моя прекрасная шевелюра. «Доктор, — говорю, — неужели вы допустите такое варварство?» Она повела грозными очами и вдруг улыбнулась: «Зачем же, дорогой? Пусть остаются на здоровье при вас».
У Алехина лицо испитое. Уши лежали на подушке, словно маленькие розовые пластинки от граммофона. Брови белесые, их почти не видно.
— Живем? — спросил его Андреев.
— Домой бы.
— Ишь чего захотел!
— А чего? У меня мама и две сестры. Ухаживали бы. И бомбежек нет.
— Подлечим малость, и поедешь к своей маме, — сказала Света.
— Солдат, — усмехнулся Демиденко. — К маме захотел. Тебе сколько лет?
— Девятнадцать. Я ведь раненый.
Появилась сестра из соседнего отделения. Принесла для Андреева письмо. Сегодня доставили раненого из батальона, где служил Григорий, с ним письмо и прибыло. Оно было от Курнышева. Устроился поудобнее на койке и стал читать.
«Гвардейский привет тебе, Гриша, — писал капитан. — Из третьей роты отправляли бойца в госпиталь, я и решил черкнуть пару слов о новостях.
Из боев нас вывели, отдыхаем, стоим, недалеко от городка Радома. Ждал, что подвернется случай и смогу вырваться в Люблин, но не получилось.
На переправе наша рота здорово поредела, ты и сам видел это. В батальоне такая же картина. Позавчера прислали пополнение — необстрелянных юнцов, прямо сердце заболело. Теперь у нас так: половина старых бойцов и половина новых.
Только прибыло пополнение, а тут «юнкерсы». И давай молотить лесок, в котором мы стоим. Трое новичков убежали черт знает куда и заблудились, едва нашли. Веселая жизнь началась, и смех и горе.
Это я так, в жилетку поплакался. Конечно, понимаешь, охать да ахать не буду, и некогда. Пока передышка, я молодых день и ночь гоняю, готовлю к новым боям. А ветераны роты — золотые ребята, всех знаешь, с ними-то я ничего не боюсь, правда, бывают и накладки.
Твоим взводом временно командует Файзуллин, в помощниках Ишакин. У Файзуллина командирская косточка, я подумаю: не аттестовать ли его на младшего лейтенанта? О себе не беспокойся, вернешься — дело найдем. Хочу один секрет поведать: чую, заберут меня в батальон. Ты и примешь роту. Такой у меня прицел.
Теперь о накладке. Ишакин захандрил. Неподалеку остановились танкисты, Ишакин разыскал Михаила Качанова. Вечером как-то прибегает Файзуллин и докладывает: так и так, товарищ капитан, исчез Ишакин. Как исчез? А так — ушел утром, и нету. Я сразу сообразил, в чем дело, неприятность, нарушение воинской дисциплины. Заявились оба — Качанов и Ишакин, оба под хмельком. Стали мне в любви объясняться, я голос повысил. Но вижу — спрос с них небольшой. Вот выспится Ишакин, тогда поговорим по душам. И приказываю: Ишакину спать, Качанову идти в свой батальон. Они начали было о том, что встретились после разлуки, все-таки боевые друзья, и как было не выпить — и все в этом духе. Но я разогнал их по своим местам. Утром вызываю Ишакина и снимаю с него стружку. Он молчит. Я костерю его почем зря, он молчит. Меня злость разбирает — хотя бы, сукин сын, оправдывался, огрызался бы. Но стоит безразличный такой, вялый. Постращал ревтрибуналом и отпустил. Он спросил: «Когда?» Я не понял: что когда? В трибунал, говорит, когда? Меня взорвало. Что, кричу, в штрафную захотелось? Он тянет одно — мне все равно, товарищ капитан, один я остался, как казанская сирота. Качанов в танкистах, Андреев и Юра Лукин — в госпитале, а Файзуллин прижал — пикнуть не дает, дорвался до власти. Сейчас потихоньку отходит, извиняться приходил. Режьте, говорит, меня на пайки, ешьте с маслом, только простите, больше не буду.
Как твое ранение? Рядом стоит Воловик и шепчет, чтобы я передал от него привет. Он такой же скряга, но хорош тем, что всегда у него все есть. Выздоравливай побыстрее и возвращайся. До Берлина — рукой подать, успевай к тому времени, когда мы на него двинем. Жму руку!