Увеличивал список своих злодейств, служил рьяно, чтобы не заподозрили, сохраняя до конца, до последней минуты жизни тирана свое первенство среди соратников-врагов, таких же палачей.
Труп Сталина еще не остыл, а Берия возликовал, не мог удержаться, все свидетели отмечают цинизм негодяя, его радость.
Они, все его верные ученики, соратники, еще не были готовы к реформам, осторожничая, притормаживая советскую колымагу, пятились по указанной дороге, этому же не терпелось. Предлагал свои замыслы. И попался. Стал опасен. Надо было принести кого-то в жертву. Берия был самой подходящей фигурой для возмездия за все репрессии. Его быстро-быстро засудили, конечно закрытым судом, и расстреляли.
Теперь представьте, что ему удалось удержаться. Что он разгадал коварство Хрущева, Маленкова и прочих своих соратников и удержался. Мало того, замирился бы с Югославией. Провел амнистию. Избавил бы национальные республики от русского надзора и т. д. — изменило бы это ход советской жизни? Вполне возможно. Впрочем, тут снова и снова мы попадаем в сослагательное «если бы», каких было много в нашей истории.
От ранней эллинской эпохи до Александра Македонского большую роль играл Дельфийский оракул.
С ним советовались о походах, выборе мест для поселений и др.
В Библии предсказания, психофизические явления выступают как важный элемент той жизни.
Еще Ф. Бэкон говорил, что суеверия, телепатию не следует исключать из сферы научного изучения. А мы исключили. Сами с усами. Материалисты. Зато получили ясную картину мира, без чудес, волшебства. Все происходит согласно закону тяготения, закону Ома, Архимеда и других ученых людей. Без их законов ничего не могло происходить. И что мы получили?
Кинорежиссер В. Бортко спросил, почему мне не понравился его фильм «Тарас Бульба». Я сказал, что мне и повесть Гоголя не нравится.
— Почему?
— Слишком просто. Убить сына — я это не могу представить.
— Вот вы воевали. Если бы ваш сын оказался на стороне немцев, как бы вы поступили?
— Не знаю, — сказал я.
— Ну все же.
— Я бы не мог его убить.
— Но он предал Родину.
— Все же для меня жизнь сына дороже Родины.
Мы помолчали.
— Я мог бы переехать в другую страну и там жить. Многие мои друзья переехали и наладили свою жизнь. А убив сына, я бы никогда не мог вернуться к нормальной жизни.
До двух лет ребенок еще глина. Он лепится. Осознанно — родителями, неосознанно — обстоятельствами, непредвиденно — всякими оговорками, случайностями, но лепится. Потом глина затвердевает, и, чтобы что-то изменить, уже надо скалывать, стачивать, нужен инструмент, насилие удаления.
Вода в фиорде неподвижна. Фиорд внедряется в сушу на многие километры, он глубок, в него могут входить океанские лайнеры. Темный, стиснутый скалами, каменистыми отрогами, он выглядит мрачно. Но когда солнце проникает в ущелье, вода фиорда начинает играть красками, она становится ярко-зеленой, ярко-голубой, из глубины всплывают затаившиеся краски.
Эта неподвижная вода словно сохранилась здесь тысячелетиями, со времен великого ледника, когда земная кора лопнула и в трещины хлынул океан. Вот этот древний океан, может, так и затаился в глубинах фиордов. Во всяком случае, я никогда еще не видел такой воды, ничего общего в ней нет с речной, текучей, играющей. Ни с морями-океанами, где бушуют штормы, работают приливы, отливы, где скользят парусники, яхты, шумят портовые города. В сравнении с ними фиорд безмолвен, он не имеет прибоев, он не знает вспененной волны. Покой фиорда тревожат дожди, снег и, конечно, водопады. Каждый фиорд обеспечен водопадами. Белые вспененные их ленточки спадают со скалистых вершин, прыгают с уступа на уступ, проделывают отчаянные цирковые номера, то расходятся на тонкие нити, то сливаются в пышный пухлый поток, прежде чем достигнут коричневой воды фиорда.
Грузины говорят, что если их страну разгладить, то она займет весь Кавказ, Закавказье и большую часть Турции. Если распрямить извивы фиордов, то береговая линия Норвегии опояшет все Северное полушарие Земли.
Фиорды — украшение страны, ее особенность, ее красота. Красота совершенно отдельная, норвежская. Фиорд, он состоит не только из воды, его красота и скалы, этот черный аспидный плитняк со своим блеском, кое-где он влажно блестит от незримо-тонких струй, тех, что бесшумно сползают с гор.
Горы здесь не похожи на все другие горы планеты. В Финляндии, Карелии они цветные, гранит розовый, серый, сизый, на Кавказе, там горы величественные и человек чувствует свою малость. Здесь у меня возникло другое — ощущение Творца, присутствия Бога, это еще не остывшее «его рук дело».
Эта природа создает чувство самодостаточности. Можно лишь уходить в горы и не тянуть туда провода. Беспроводная жизнь. Хуторская. Она была когда-то вынужденной, сегодня она стала желанной. Роскошь семейного одиночества. Это жизнь вглубь. Японцы часами сидят перед цветущей сакурой, проникаясь чудом цветения. Норвежцы нашли в хуторской жизни свою роскошь, я говорю о современных норвежцах.
Супружеская чета. Она — помощник врача, он — инженер-энергетик. Я спросил, какая у нее разница в окладе по сравнению с министром здравоохранения. Она сказала, в два с лишним раза меньше, муж, тот сказал, что его министр получает в один и три десятых больше. У них в Норвегии, оказывается, разница не может быть больше чем в три раза. То есть, если, допустим, наш министр получает (как это было опубликовано) около миллиона в месяц, то медсестра в больнице должна получать хотя бы триста тысяч рублей. Подобная цифра выглядит в нашей российской жизни невероятной.
Сорок процентов всех членов советов директоров, депутатов разных уровней должны составлять женщины. Квота эта сорокапроцентная обязательна для всех. Пребывание у власти женщин хочется сравнить с Гольфстримом, все теплее, человечнее, умнее, каждый человек ощущает благотельность такого сочетания.
— Да, писать «Блокадную книгу» было безумно тяжело. Я говорю не о том, как тяжело выслушивать все эти блокадные рассказы, сам материал оказался настолько тяжел нравственно, что я от него просто стал больным… В документалистике существуют очень трудные и какие-то неуловимые требования отбора — что можно писать, а чего нельзя. Принимаясь за работу, я полагал: писать можно обо всем. Оказалось — нет! Потому что существуют вещи настолько трагические, настолько невыносимые, что мы с Адамовичем почувствовали: не имеем права взваливать это на читательские души. Возникла необходимость отбора…
Часто мы спрашивали себя: а зачем вообще эта книга? Для чего людям нужно знать об этих страданиях? Ведь больше мы привыкли в литературе к преодолению страданий. Но есть же страдания и непреодолимые, которые страданиями и остаются, когда человек не может забыть о них до конца жизни. Зачем писать об этом?..
Как-то мне позвонили из Новгорода, из библиотеки: «Даниил Александрович, вчера мы провели срочное собрание в связи с вашей книгой…» — «Почему срочное? Что-нибудь случилось?» — «Случилось. Одна женщина проходила по площади, упала, сломала ногу, стала звать на помощь, но никто к ней не подошел. В своей книге вы пишете, как в блокаду голодные, измученные люди помогали друг другу, поднимали упавших, оттаскивая их от края жизни. Почему же теперь, спрашивали мы на собрании, сытые, здоровые люди зачастую проходят мимо чужого горя?..»
Звонок из Новгорода совпал с моими размышлениями. Я думаю: очень важно, чтобы литература тревожила человеческую совесть. Литература вообще делится на два типа: одна убаюкивает совесть, а другая ее тревожит. Если литература стремится к нравственному воспитанию людей, она должна совесть тревожить, должна, как говорил Достоевский, «пробить сердце». И чем благополучнее у человека жизнь, чем она более сытая, тем совершить это труднее.