– Ну, хорошо, – Северин великодушно махнул рукой. – Если Невмянов настаивает... Хотя я могу найти массу вполне разумных объяснений, куда она делась.

– Каких? – спросил я упрямо.

– Например, Троепольская дала ее почитать кому-нибудь из знакомых. Или взяла к себе домой, а оттуда уже ее украли вместе с книгами, что вполне естественно. Да мало ли что еще? В то же время у нас есть две действительно перспективные версии, и, по-моему, распылять силы и время, которых и так...

Он недоговорил, удрученно покрутив головой: мол, все и без лишних слов понятно. Если честно, я и сам был с ним по большому счету согласен, но, уже заводясь с ним спорить, хотел хотя бы чисто теоретически настоять на своем:

– Сослуживцы утверждают, что она никогда никому рукопись не давала. И домой не брала, потому что у нее дома машинки нет. Троепольская держала ее в сейфе на работе, оттуда, надо полагать, она куда-то и делась. Но повторяю, главное на мой взгляд, не то даже, кто ее взял, а то, что в ней может быть для нас интересного.

Комаров, который до сих пор молча слушал наши дебаты, пристукнул легонько ладонью по столу, что означало: обсуждение окончено, слушай мою команду.

– Сделаем так, – сказал он раздумчиво, как бы на ходу прикидывая, как именно сделать. Но мы-то знали, что решение у него уже готово в окончательном виде, обжалованию не подлежит, и потому навострили ушки на макушке. – Невмянов пусть едет в редакцию и занимается этой рукописью. Северин продолжает работать по книгам. А Балакин со своими операми и участковыми собирает все, что известно про Яропова. Связи, знакомства, образ жизни и так далее. Кто-нибудь в отделении еще помнит его?

Митя отрицательно покачал головой.

– У нас одна молодежь в основном. Я самый старый, в восьмидесятом пришел. Но мы найдем стариков, Константин Петрович, – бодро заверил он. – И бывших соседей по квартире: у меня уже все координаты есть, и по дому мы работаем.

– Молодцы, – одобрил Комаров. – И последнее: перед тем как разбежаться, составьте на этого Яропова запрос в места лишения свободы. И мне на стол. Я постараюсь, чтоб он прошел побыстрее.

Демонстративно вежливо пропуская меня вперед, Северин шепнул мне на ухо: “Напросился, балда?” Но в этом вопросе я услышал скорее озабоченность, чем насмешку.

Заведующий отделом писем Вячеслав Евгеньевич Чиж внешностью мало соответствовал своей птичьей фамилии. Во-первых, сходству мешала обильная, даже буйная растительность на голове и на лице, а во-вторых, Вячеслав Евгеньевич был, мягко говоря, не щебетун. Каждое слово приходилось вытаскивать из него клещами. Вот образчик нашего диалога:

– Вы были в курсе того, чем последнее время занималась Троепольская?

В дикорастущих джунглях усатости и бородатости намечается неверная просека, мелькают даже синеватые губы:

– Да-а. Чем?

– Наркотиками...

Я чуть не падаю со стула.

– А разве не книгами?

– Книгами – сначала. Потом – наркотиками.

– Она рассказывала какие-нибудь подробности? Кто ее интересовал? С кем она встречалась? – Я весь трепещу.

– Не-ет.

– А про книги?

Тут хватает отрицательного движения головой.

Я догадываюсь:

– Она вообще не делилась ни с кем, что ли? Только тему сообщала?

Положительный кивок. Я пробую его расшевелить:

– Что вы можете сказать об Ольге как ее руководитель? Понимаете, нам необходима психологическая характеристика, чтобы лучше понять кое-какие ее поступки...

Но не тут-то было. После паузы мне выдается:

– Умна. Взбалмошна. Инициативна. Азартна. – Короткое раздумье и: – Потребность лезть в драку по поводу и без.

Мне начинает казаться, что я веду беседу не с человеком, а с ЭВМ. И тогда я решаю поиграть с ним в детскую игру: “да” и “нет” не говорите. Вынудить его давать мне по возможности развернутые ответы.

– О чем Ольга писала в своем “дневнике”?

– Обо всем. На то и дневник.

– Говорят, она зачитывала иногда оттуда куски. О чем или о ком они были?

– О тех, кому зачитывала.

– Например?

Свершилось чудо: волосяные заросли расползлись на мгновение не для того, чтобы пропустить на поверхность очередное скупое слово. Кажется, то была улыбка! Потом последовал текст:

– “Слава Чиж – унылый оптимист. Когда Чиж берется за дело, он наносит ему пользу”.

– Про кого еще она могла там написать?

– Про всех, с кем общалась.

Тут я, наконец, понял, что мне все равно его не переговорить, и пошел в лобовую атаку:

– У вас есть какие-нибудь соображения насчет того, кто мог взять рукопись из сейфа?

Меньше всего на свете я рассчитывал получить однозначный ответ. Но получил:

– Есть.

На некоторое время я тоже потерял возможность складно говорить. Мы оба молчали, наверное, целую минуту. Потом я в манере Чижа, чтоб не дай Бог не спугнуть, коротко спросил:

– Кто?

И тут впервые за всю нашу беседу услышал развернутую фразу.

Глядя на Чижа, я вспомнил старинный английский анекдот про мальчика, которого до двенадцати лет считали немым, покуда однажды за обедом он не сказал: “Бифштекс пережарен”. Когда же его спросили, почему он молчал до сих пор, мальчик ответил: “До сих пор все было в порядке”. В дальнейшем я нашел не одно подтверждение тому, что малоразговорчивость заведующего отделом писем прямо соотносится с темой разговора. Если Чиж считает, что ему есть что сказать, он не молчит. Мы славно с ним побеседовали на кое-какие актуальные для меня темы и даже разработали небольшой план, который предполагалось осуществить в ближайшее время.

Проходя по коридору, я задержался перед портретом Ольги Троепольской в черной рамке. Почему-то коллеги-журналисты выбрали снимок, на котором Ольга улыбалась, почти смеялась. Я стоял, вглядываясь в ее лицо, и внезапно осознал, что она перестала быть просто объектом моих профессиональных действий. Что я хочу найти ее как можно скорее не только потому, что этого требуют мои обязанности...

Неожиданно я вспомнил того корреспондента из молодежки, который написал “Фотоувеличение” – материал про всю историю с Кошкодамовым. Ника Калинина после нашего исключения, оказывается, тоже подала заявление о переводе в Новосибирский университет, а в редакцию написала письмо, где все изложила – и про себя с Кошкодамовым тоже.

Этот парень из газеты (надо же, забыл его фамилию), маленький невзрачный очкарик, сначала произвел на нас со Стасом неблагоприятное впечатление. Ничего путного мы от него и не ждали, и не очень охотно с ним разговаривали. Он все бегал по факультету, суетился, беседовал с разными людьми, чиркал что-то в своем блокноте. А потом, когда мы уж и думать про него забыли, вдруг появилась статья. И надо сказать, наделала много шуму.

Корреспондент нарыл массу интересных фактов. И в том числе такой: никто, оказывается, не мог толком сказать, каким образом кошкодамовская физиономия оказалась на Доске почета. Комитет комсомола думал, что это по инициативе профкома, профком грешил на комитет комсомола... Когда статья вышла, эти две организации собрались вместе и порешили до выяснения фотографию пока снять – на этот раз днем.

И тут Кошкодамов не выдержал – сорвался. Он решил во что бы то ни стало добиться реабилитации и захотел сделать это старым, испытанным способом: переговорить окружающих правильными словами, попросту – демагогией. Говорят, он лично звонил домой всем однокурсникам, ходил по комнатам в общежитии, созывая народ на собрание. А когда все собрались, он вышел на преподавательскую кафедру и сказал речь.

Нас с Севериным там не было – мы сочли это ниже своего достоинства. Но ребята потом рассказывали, что по откровенности эта речуга не уступала фултонской. Кошкодамов кричал, что благодаря проискам врагов его не выбрали в комитет комсомола, что его нарочно завалили на каком-то там экзамене, зачитывал вслух интимные письма Ники Калининой. Он на всех произвел такое отвратительное впечатление, что наше сонное царство вдруг проснулось. Ему врезали по первое число, разнесли в клочья. Постановили: ходатайствовать перед деканатом о восстановлении Невмянова и Северина и об отчислении Кошкодамова, причем с небывалой доселе формулировкой: “За попытку использования коллектива в личных целях”.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: