— Выезды были? — спросила она, как всегда, опасливо.
Десятки раз объяснял я, что следователь приезжает к шапочному разбору. И все — таки Лида упорно полагала, что выезд на место происшествия есть не что иное, как пресечение действий злоумышленников; что я лично вяжу убийц, заваливаю хулиганов и бегаю за ворами. После дежурства она всегда окидывала меня щупающим тревожным взглядом — нет ли следов пуль, финок и кастетов.
В молодости я Лиде о преступлениях не рассказывал — уж больно она пугалась. Теперь же, спустя почти четверть века, некоторые уголовные дела мы обсуждали. И сейчас, прорываясь сквозь сонное оцепенение, я поведал про водителей, колею и подброшенного ребенка.
— Грудного под колеса? — она всплеснула руками.
— Представь.
— Сережа, ты чего — то напутал.
— Если бы.
— Я готова подписаться под любым документом, что мать не способна убить своего ребенка.
— В нашем пятимиллионном городе, думаю, ежемесячно находят задушенных новорожденных.
— Ну, это не матери, это девки. Только что рожденный для них не ребенок.
— Лида, я полно знаю матерей — убийц.
— Их так много?
— Тысячи, десятки тысяч…
— Сидят в заключении?
— Зачем… Живут и здравствуют.
Лида сняла с заварочного чайника петуха и налила мне чаю. Запах мяты и чабера вконец затуманил мне голову, задав ей особые, дремотно — философские мысли…
Где — то сейчас выезжали на места происшествий, проводили очные ставки, уличали и допрашивали; где — то обнаруживали взломанные двери и пустые сейфы, трупы и младенцев на дорогах… Здесь же мягко плавали Лидины руки, склонил красный гребешок хохлатый петух и сладкий запах трав усыплял человека. Эти два места — скажем, колея с младенцем и моя кухня — никогда, слава богу, не совместятся. Но ведь чем — то они связаны? Временем; они существуют в одном проходящем времени. Не насмешка ли над всем сущим? Я хотел бы вечно сидеть в блаженном кайфе, видеть полные Лидины руки, слышать никому не слышное шуршание ее волос, переглядываться с петухом и дышать травяным чаем. Но вечно не могу, потому что время, видите ли, одинаково течет что для меня, что для преступника. У нас с ним одно и то же время. Впрочем, какое там одно и то же — мое он время берет, мое. Пока я тут пью чай, какой — нибудь дурак вынашивает подлость. И еще прибавится мне дело, как оно прибавилось этой ночью.
— Сережа, как же убийцы могут жить и здравствовать?
— К ответственности не привлекают.
— Почему?
— Потому что они защищены крепчайшей броней — святостью материнства.
— Ты, видимо, преувеличиваешь…
— На той неделе я закончил расследование самоубийства. Тридцатилетний парень повесился. Оставил двоих детей.
— Почему повесился?
— Алкоголик. Так вот, когда ему исполнилось двенадцать, мать собрала одноклассников и наварила бражки. Ребята напились до полусмерти. И всю жизнь сыночка угощала и бегала за бутылкой. Теперь таким же манером воспитывает внуков — сирот. Кто же она, как не убийца?
— Таких мало.
— А матерей, которые нарожали по пять — восемь детей, сами попивают и развлекаются? Дети выходят и преступниками, и умственно отсталыми, и морально ущербными…
— Сережа, ты говоришь не про убийства, а про худое воспитание.
— Убивать в детях душу — не убийства?
Дьявольская работа. Где бы поговорить с женой о книгах, о музыке, о дождливой осени, об уносящем нас времени; в конце концов, где бы рассказать жене о сизой капусте, залитой светом фар и походившей на голубовато — синее застывшее море… Я трундучу про мам — убийц. А в глубине сознания, как в тайной норе, прикрытой туманной дремой, ворочается беспокойство о ребенке, водителях и грузовике с лесом.
— Одна мать, — вспомнилось мне, — выходила с мужем на кулаки, а сынишке приказывала все писать на магнитофон. Для суда.
— Да ты спишь, материнский ненавистник, — засмеялась Лида.
— При чем тут ненавистник… Я верую в то, что идет от разума, а не от инстинктов.
— А твоя любимая интуиция?
— Она от бога.
— Сереженька, а любовь тоже от разума? — спросила Лида, уже поднимая меня из — за стола.
— Если любовь от инстинктов, то грош ей цена.
— Когда проснешься, я с тобой разберусь, — пригрозила Лида.
После дежурства стелили мне на диване, ибо все — таки день. Лида закрыла окно, задернула шторы и заглушила радио. Уложенный и укрытый, со всех сторон взбитый и подоткнутый, закачался я на волнах подступившего сна.
— Сережа, ты сказал, что распашонка и вся одежда опрятные? — вдруг спросила Лида.
— Да.
— От худой матери аккуратности не жди. И говоришь, что ребенку пять месяцев?
— Примерно.
— Сережа, его бросила под колеса не мать.
— Почему же?
— Потому что за пять месяцев успело проснуться материнство.
Мое сознание заработало импульсами: за пять месяцев проснулось материнство — не мать бросила — значит, водители — Минога, то есть Чепинога, — от него пахнет одеколоном…
Следующий день начался у меня с размышления над цифрой семь. Магическое число. Семь дней в неделе, семь смертных грехов, семь раз отмерь, до седьмого пота, на седьмом небе, семь нот… Говорят, начав ходить, Будда сделал семь первых шагов. Самое поразительное установили психологи: оказывается, человеку трудно принять решение, если нужно учесть более семи факторов.
Все это я к тому, что в моем сейфе лежит ровно семь уголовных дел. Расследовать такое количество преступлений одному человеку одновременно — значит работать на износ. Все виды деятельности так или иначе нормированы, все рабочие места проверяются на запыленность и освещенность, все работники проходят медицинские осмотры… Кстати, когда я был у врача? Зашел бы ко мне деятель профсоюзов с каким — нибудь делометром.
Хорошо, семь дел. Но получил и восьмое. Психологи вот говорят, что ничего нельзя держать в голове больше семи; тот же Будда сделал всего лишь семь шагов…
Поразмышляв, я пришел к выводу, что прежде всего засесть надо именно за восьмое дело, ибо другие так или иначе определены: кто — то арестован, кого — то ловят, кому — то посланы повестки… Восьмое дело, восьмое преступление, в сущности, не раскрыто — преступника нет. Или есть, двое, ждущих в гостинице моего звонка? Сегодня следовало их допросить подробно, при свете дня, по всем правилам процессуального искусства.
Я достал наработанные ночью бумаги и стал их перечитывать. Мною давно замечено, что перемена ракурса, что ли, капельку меняет и сам взгляд; уже известный факт, воспринятый в другом месте, в другое время и при других обстоятельствах, приносит и дополнительную информацию. Поэтому читал я долго, как неграмотный, думая, возвращаясь назад, сопоставляя и вновь перечитывая. Протоколы, протоколы: допросов, места происшествия, изъятия детской одежды, ее осмотра… Много я за ночь понаписал. Здесь же был и путевой лист, взятый мною для осмотра. Не снять ли с него копию… А для чего?
Путевой лист как путевой лист: марка грузовика, номер, место отправления, место назначения, часы выезда, характер груза… Я еще ничего не увидел и ничего не понял, но мое сознание всполошилось, точно приняло крик беды. Мои глаза забегали по цифрам и скупым словам, по графам и клеточкам. Я чего — то искал, еще не понимая, чего…
Взгляд сам собой остановился на цифре восемь.
Телефон, как ему и положено в таких спешных случаях, оказался занятым уже на второй цифре. Но я вертел диск, пока чуть ленивый голос не сообщил:
— Вас внимательно слушают!
— Здравствуй, Борис!
— Здравия желаю, Сергей Георгиевич. Автобусные пути мы отработали. Ни женщину, ни мужчину с ребенком никто не видел. Заявлений о пропаже младенцев по — прежнему нет.
— Борис, сколько часов езды от Лесоповального?
— Часа три.
— Водители выехали оттуда в восемь утра.
— Как вы узнали?
— По путевому.
— А в капусте оказались после двух ночи… Где же они, Сергей Георгиевич, были весь день?
— Вот и я думаю…