Он передал чернявому пистолет, или, как его называли в этих краях, «сплюв», и чёрную ребристую гранату-лимонку. Другой пистолет и ещё одну гранату Ромко, как предписывало ему начальство, оставил у себя. Оба они поднялись из парка по крутой тропинке на взгорье, пересекли линию детской железной дороги и, свернув на Стрийское шоссе, стали спускаться по Гвардейской.
По тому, как уверенно шёл чуть впереди Славко, можно было судить, что он уже не раз проходил здесь. Спросить его об этом Ромко не решался. Условия конспирации националистического подполья запрещали ему быть любопытным. Дверь высокого современного каменного дома Славко тоже открыл уверенно, как человек, неоднократно бывавший здесь, и, не глядя на номера квартир, стал быстро подниматься на четвёртый этаж, так что его спутник с топориком за поясом едва поспевал за ним.
Рядом с дверью, на которой виднелась цифра «10», Славко — сын священника Илларий Лукашевич — задержался и прислушался. Чуть слышно за дверью прозвенел телефонный звонок. Славко прижался ухом к двери. Послышался женский голос.
— Самого Галана ще нема, — шепнул, отойдя от двери Лукашевич, — давай погуляем!
Добрых полчаса они бродили по соседним улочкам на взгорьях Львова, прошли по улице Боя-Желенского к бывшей бурсе Абрагамовичей и затем снова поднялись на четвёртый этаж дома № 18 по Гвардейской улице.
Лукашевич решительно позвонил. Дверь открыла низенькая, полнолицая домашняя работница.
— Писатель Галан дома?
— Його ще нема, но мабудь швидко буде. Заходьте! Будь ласка!
Оба вошли в прихожую, молча расселись на стульях.
Звонок! В прихожую вошла моложавая русоволосая женщина, как оказалось очень гостеприимная, — жена писателя, Мария Александровна.
— А, это вы! — сказала она оживлённо, признавая в молодом человеке по кличке Славко знакомого. — Чего ж вы тут сидите? Заходите в квартиру!
В это время без звонка открылась наружная дверь. В комнату вошёл человек невысокого роста, коренастый, крепкого телосложения, с копной густых, льняного цвета волос, — Ярослав Галан.
На поводке у него была чёрно-белая, пятнистая, на вид очень добродушная овчарка карпатской породы.
— Добрый вечер! — увидев хозяина, сказал Лукашевич.
— Добрый вечер, — ответил Галан. — Что-нибудь снова случилось?
— Сейчас расскажем, — ответил Славко…
Галан спустил с поводка собаку, которая тотчас подбежала к сидевшему в кресле Тому Чмилю, по кличке Ромко, и стала обнюхивать карман, в котором был спрятан пистолет.
Чмиль отшатнулся к спинке стула и спросил жену писателя:
— Она не кусается?
— Нет, это добрый пёс, Джим, любимец Ярослава, — сказала, улыбаясь, Мария Александровна. — Джим только не любит людей, у которых есть оружие.
— Все одно, благаю[20] панн, возьмите собаку! — взмолился напарник чернявого.
Хозяйка увела собаку в кухню…
Художник Семён Грузберг, который писал портрет Ярослава Александровича, был в тот вечер в квартире. Позднее он рассказал мне, что когда незадолго до этого посещения у него с Галаном зашла речь о близком празднике десятилетия воссоединения Украины со всеми украинскими землями, то Галан, помолчав, заметил:
— Праздник не обойдётся без жертв. Националисты на всё способны…
Это суждение основывалось на трезвом понимании политической обстановки в западных областях Украины. Крестьянство, следуя примеру своих братьев над Днепром, становилось в ту осень на путь сплошной коллективизации, несмотря на все попытки националистического подполья запугать террором единоличников. Среди вожаков националистов были люди, прекрасно понимавшие, что сплошная коллективизация существенно ударит по последним очагам национализма.
До этого глубокой воробьиной ночью можно было постучать в окно единоличнику, запугать его, потребовать от него сала, хлеба, молока, самогону, потребовать, чтобы он молчал о таком визите. Другое дело было с колхозниками, которые могли бы сообща охранять результаты своего труда. И как выяснилось позже, именно коллективизация приблизила гибель националистического бандитизма. Но в те решающие месяцы, когда почва под ногами бандеровщины всё более накалялась, главари банд, и прежде всего Тарас Чупринка, решаются на значительный террористический акт.
Для их «популярности», для устрашения мирного населения им уже мало убитых, замученных в бункерах, задушенных «удавками» председателей колхозов, сельсоветов, милиционеров, передовых рабочих, врачей, агрономов, скромных сельских учительниц, которые стали создавать первые пионерские отряды. Всё это, с точки зрения вожаков-оуновцев, «люди малозначительные», которых знают лишь в лучшем случае в пределах одного района.
Надо убить такого человека, которого бы знали все: и на Львовщине, и в Станиславе, и в Ровно, и в Киеве, и в Москве, и даже за кордоном. Словом — надо убить «большого человека», чтобы вестью о его убийстве, которая несомненно распространится далеко за пределами Западной Украины, повысить свой гибнущий «авторитет» и создать у наивных, неосведомлённых людей ложное представление о том, что за плечами у непосредственных исполнителен убийства стоит грозная, тайная, а самое главное — многочисленная организация.
Таким человеком-мишенью стал для преступников очень популярный в народе украинский писатель.
Материалы судебного следствия не дают нам подробного представления о том, как психологически был настроен Ярослав Галан при первой и второй встречах с убийцами, как он вёл себя, но это дополняет рассказ художника Семёна Грузберга.
Он-то и рассказал мне, что, когда Галан, держа руки за спиной, вошёл в плаще к себе в квартиру вместе с собакой Джимом и, увидев поджидавших его Иллария Лукашевича и Чмиля, он побледнел. Чувствовал ли он подсознательно, что в карманах у каждого из посетителей по гранате и по пистолету, а у Томы Чмиля ещё и топор за поясом? Сразу насторожившись, когда Илларий Лукашевич сказал ему, что они пришли снова по делам «своего института», Галан спросил у Чмиля:
— А вы тоже студент?
Сидя, как на углях, Чмиль коротко ответил:
— Так! — и больше, чтобы не выдать себя, в беседу не вмешивался.
Весь последующий разговор вёл теперь Лукашевич, какой-то приторный, елейный. Он то и дело, по словам Грузберга, вытирал тонкими пальчиками длинный нос.
Растягивая слова и объясняя цель вторичного визита, он сказал:
— Наш директор — Третьяков, русский, и известно, что он плохо относится к местным студентам, которые родились тут. Это, конечно, вам понятно, ведь вы — писатель тоже местный…
Галана при этих словах как кипятком ошпарило.
Сдерживая себя, он сказал:
— Вы, хлопцы, что-то путаете. А кем бы вы были, если бы не россияне? Среди воинов Советской Армии, которая освободила наши земли и дала вам возможность учиться, — большинство русских. Вот вы — студент лесотехнического факультета, Советская власть вас учит, чтобы вы были лесным инженером! Это же верная, крепкая профессия, о которой только мечтать могли тысячи ваших предшественников здесь, в Галиции. А кто ещё в вашей семье учится?
— У меня есть ещё два… брата, — медленно, запинаясь, ответил Лукашевич, — один учится в медицинском институте, другой со мной — на лесотехническом факультете сельскохозяйственного института.
— Вот видите, — оживлённо сказал Галан, — в одной только семье будет со временем один врач и два инженера для наших лесов. Три человека пополнят ряды советской украинской интеллигенции.
— Ещё неизвестно, кем я буду, — глядя в сторону, бросил Лукашевич.
— А вы стипендию получаете? — спросил его Грузберг.
— Да. Но что той стипендии? Нам и без неё помогают. (На суде Лукашевич заявил недвусмысленно: «Нам денег хватало. Руководители подполья нам двадцать тысяч вперёд дали, чтобы мы убили Ярослава Г алана».)
Видя, что беседа затягивается, Грузберг посмотрел на часы. Галан, «закругляя» беседу, сказал:
20
Юлагаю — умоляю (укр.).