Один из судебно-медицинских экспертов осмотрел останки француза и, стягивая резиновые перчатки, сказал:

— Вероятнее всего, инфекционное заболевание. Тиф или, скажем, дизентерия. Но его не убивали. Тем более одет так парадно! Каков был смысл гестаповцам наряжать его под землю?..

Всю дорогу мои спутники нет-нет да и подтрунивали над настойчивостью, с какой я просил их потревожить смертный покой Рожера Блонди. Ведь задержка у французского кладбища отняла у нас добрых два часа. И все же меня не покидала убежденность в том, что маленькое кладбище, которое мы недавно осматривали, тоже скрывает какую-то тайну. Не является ли оно одним из звеньев большой трагедии, постигшей людей, попавших по стечению обстоятельств с берегов Средиземного моря на украинскую землю?

«ОБЕДЫ, КАК У МАМЫ»

В ту последнюю военную осень во Львове было еще много частных буфетов и киосков, где торговали всякой всячиной последние спекулянты. Перед зданием городского Совета, там, где каменные львы стерегут и поныне вход в бывшую ратушу, существовала крохотная столовая с вывеской: «Обеды, как у мамы».

В длинной комнатке, уходящей в глубь старинного дома — она сохранилась еще с времен Магдебургского права,— стояло пять или шесть столиков. Содержательница столовой, почтенная седая пани Полубинская, готовила за клеенчатой занавеской на газовых плитках еду. Помогала ей в этом дочь Данута — высокая, стройная брюнетка лет двадцати двух, в пестром платье, легко и изящно облегающем ее фигуру. Всякий раз, посещая столовую «Обеды, как у мамы», я любовался врожденной грацией пани Дануты, тем, как легко передвигается она в проходах между столиками, на ходу отбрасывая назад густые вьющиеся волосы, подает еду.

А какие вкусные блюда здесь готовили! Сочные венские шницели из телятины с обильным гарниром. Прекрасные, наваристые борщи, как бы позолоченные сверху пленкой прозрачного жира. Польские супы-журеки. Вкуснейшее и простейшее из блюд — «штука мьенса з зупы з квяткем», или кусок мяса из супа с цветком. Но, пожалуй, лучше всего здесь делали «флячки од Теличковой». Была когда-то во Львове такая искусница гастрономии, которая изобрела целый сложный процесс изготовления традиционного львовского лакомого блюда из коровьих желудков. Не поймешь вначале — суп это или второе, но стоит тебе положить в рот первую ложку, ты сразу ощутишь блаженство. И обязательно потребуешь вторую порцию.

Поздоровавшись с пани Данутой, я заказал себе фляч-ки и бокал пива и, глядя, как лавирует девушка между столиками, подумал о том, не сможет ли она пролить свет на историю с французами.

— Пани Данута,— спросил я,— не знаете ли вы, во время немецкой оккупации во Львове были французы?

— Почему «были»?—ответила девушка, отбрасывая назад свои волосы.— Они есть и сейчас.

— Как «есть сейчас»? Где?

— В пансионате, у мадам Вассо. На улице Кохановского, под тридцать шестым номером...

Мадам Ида Васео-Том, рассказала Данута, жена погибшего во время оккупации хозяина мельницы Тома. Она проживает во Львове давно по французскому паспорту. Одно время даже выполняла консульские поручения французского, а в годы оккупации — петеновского правительства. Сейчас мадам Вассо приютила у себя целую группу бывших французских военнопленных, которые иногда захаживают «на одно пивко» в заведение «Обеды, как у мамы»...

Первый раз я оставил недоеденным любимое блюдо и, попрощавшись с Данутой, быстро отправился на улицу Кохановского.

Поднимаясь по древней и скрипучей деревянной лестнице дома, обросшего диким виноградом, я услышал французскую речь. Она вырывалась в лестничный марш из полуоткрытой двери, на которой была приверчена позеленевшая от времени медная табличка с надписью: «М-ме Ида Вассо-Том».

Как маленькая амбразура старинной крепости, виднелся прорезанный в двери и окаймленный медью традиционный глазок — через него хозяева могли изнутри видеть нежелательных гостей и не открывать в таких случаях дверь.

Я потянул рукоятку звонка. На пороге появилась седая женщина в старомодном платье, с зорким, прощупывающим взглядом. Такими обычно рисуют хозяек французских меблированных комнат или ресторанов.

На ломаном французском языке я объяснил цель своего визита. Мадам Вассо расплылась в улыбке и попросила меня проследовать к ее «питомцам».

Большая, довольно мрачная комната, в которую меня ввели, производила странное впечатление. На стенах висели ценные картины голландских, французских, австрийских и польских мастеров, а посредине комнаты стоял большой деревянный стол, уставленный посудой с недоеденной пищей. Вокруг, на простых походных кроватях, лежали, задрав кверху ноги, и сидели, разговаривая, французы. Я пригласил двух французов выйти на улицу и погулять. Откровенничать при мадам Вассо не хотелось. Данута ведь упомянула о связях хозяйки пансионата с правительством Петена, которое сотрудничало с фашистами.

Мы пошли втроем улицами осеннего Львова. Осторожными, наводящими вопросами я пробовал узнать, как они сюда попали, прикоснуться к тайнам их военной судьбы.

Впрочем, надобности в такой осторожности вовсе не было. Когда я спросил, не знаком ли им лагерь в Рава-Русской, один из них, Жорж де Фуль, оживился и, жестикулируя так, как, должно быть, жестикулировал на родине во время боя быков в его родном Арле, быстро выпалил:

— Ну как же! Как же! Я отлично знаю этот дьявольский лагерь. Нас доставили туда ночью из Франции, после тяжелых пяти суток пути в закрытых свиных вагонах. Из вагонов нас вытягивали, потому что военнопленные ослабли. Немецкий унтер-офицер крикнул нам: «Вот вы и приехали в страну солнца!» Боже, какой ужас этот лагерь!

Позже немец-адъютант, уроженец Страсбурга, хорошо говоривший по-французски, признался нам, что в лагере уже умерло от одного только тифа более трех тысяч русских. «Мы зарываем их тут же, на территории лагеря. Случается, что среди них бывают и живые. Все равно их бросают в ямы и засыпают негашеной известью, от которой они задыхаются»,— рассказывал немец. Еженедельно в лагерь привозили по тысяче французов, которые не хотели работать в Германии...

— В лагере был только один водопроводный кран на двенадцать тысяч человек,— вмешался в разговор второй француз, Эмиль Леже.— Пользоваться им разрешали только четыре часа в день. Немецкая охрана избивала нас. Мы голодали. По утрам, во время переклички, мы едва стояли на ногах. В день нам давали двести граммов хлеба, по утрам — горячую воду с сосновыми иглами и пол-литра бурды, которую никак нельзя было назвать супом. Спали мы на полу. Блохи, вши...

— Ну хорошо,— прервал я Эмиля Леже, решив действовать в открытую.—Как же совместить то, что вы рассказываете, с хорошо оборудованным кладбищем для французов около леса? Неужели немцы лучше заботились о мертвых, чем о живых?

— Кладбище около леса? Кладбище около леса? — оживленно воскликнул Жорж ле Фуль и захохотал, хотя момент для этого был явно неподходящий.— Так ведь это геббельсовская липа чистой воды...

— Да погоди, Жорж! — резко остановил товарища Леже.— Нашел над чем смеяться. Давай объясним толком русскому экривену[2], как было дело. Понимаете ли, в печать нейтральных стран и в британское радио стали просачиваться вести, как мы живем в этой «стране солнца». Комиссия Международного Красного Креста в Гааге решила проверить на месте, верны ли рассказы об этих ужасах. Вот тогда-то гитлеровский министр пропаганды Геббельс дал команду соорудить образцово-показательное кладбище. Пока его готовили, пока каменотесы сооружали алтарь из гранита, наших покойников обряжали для этого фарса. Самолетами из Франции привезли для них специальную новую униформу из интендантских запасов на тот случай, если комиссия потребует сделать эксгумацию. И надо вам сказать, что элегантное кладбище отвело глаза комиссии от тех ужасов, которые мы, живые, ежедневно переживали в лагере. И если даже вам, советскому человеку, вид кладбища застил глаза...


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: