Вовка слушал их и не слышал. До сознания доходило только, что все его ругают, и было очень обидно. Хотелось встать и выбежать.
Правда, за этими мыслями, за обидой и злостью робко подымалось что-то такое, Что заставляло Вовку мучительно краснеть и опускать глаза, от чего на душе становилось неуютно, тревожно.
«Весь класс позоришь!»— сказал кто-то; Вовка не обратил внимания — кто, но вспомнил, что и раньше ему это говорили. У него мелькнула мысль, которой он и сам испугался: «Может, это правда?» Ведь верно, — вот, скажем, вчера, пустил он вертолёт, урок хоть не сорвал, а помешал Анн-Иванне, и потом об этом, наверное, говорили все учителя. Говорили: «А у них в классе опять безобразия». Про весь класс! А разве же тут весь класс виноват? Ведь нет же, только он один, один Вовка Седых. Один подвёл всех.
И вот сейчас он сидит, а его все ругают. Безжалостно, резко. Даже Вася выступил. Так они все от него отвернутся…
Вовка почувствовал себя одиноким, никому не нужным, и в то же время товарищи, только что произносившие слова осуждения, показались ему такими близкими, дорогими, нужными. Очень нужными! Как же он теперь будет… без них?
— Слово имеет Анн-Иванна, — услышал Вовка и съёжился.
Он не обернулся, но сразу же почувствовал, что взгляд учительницы упёрся в его узкую съёжившуюся спину. Анн-Иванна начала своим громким, чуть сипловатым голосом:
— Я, ребятки, решила тоже попросить слова, хотя я и не пионерка. — Все улыбнулись, взглянув на седую, сморщенную старушку. — Пионеркой я никогда и не была. Потому что, когда возникла в двадцать четвёртом году ваша организация, я уже пять лет была членом партии. И сейчас не как ваша учительница, а как старая коммунистка говорю: плохо вёл себя Владимир Седых, плохо, не по-пионерски. И правильно вы тут его критиковали. Мне понравилось, что вы так энергично боретесь за своего товарища. Тем более, что товарищ-то этот — Владимир Седых — в сущности, неплохой человек. Способный растёт человек. Вот вы посмотрите, — Вовка услышал, как Анн-Иванна роется в своём портфельчике, — вы посмотрите, какую замечательную штуку он смастерил! Правда ведь, хорошая? Пока это только игрушка — палочки да резиночки. Однако придёт время — он настоящий вертолёт построит, да ещё какой!.. Но, — голос её, потеплевший было, вновь стал суровым, — но если он опять начнёт заниматься этим и подобными вещами на уроках, мы будем его бить по рукам. Словами, конечно, бить, но больно. Только я верю, что он себе этого больше не позволит. И потому я могу смело вернуть изобретателю его конструкцию.
Вовка услышал за спиной быстрые лёгкие шаги, и на парте перед его носом появился голубой вертолётик. Потом на плечо его легла почти невесомая рука старой учительницы.
— Владей, — сказала Анн-Иванна весело, — да только владей с умом. А не то, смотри, голубчик, проучим. — И она легонько дала ему подзатыльник.
Этот материнский ласковый подзатыльник, этот сипловатый голос, нежданно прозвучавший для него чудесной музыкой, взметнули Вовку куда-то высоко-высоко, — так, что захватило дух. Вовка быстро встал, оглядел вдруг солнечно засиявшую комнату и понял, что он должен что-то сказать, вот сейчас, немедленно.
Только что? Ему было стыдно за себя и больно. Он понимал — ещё смутно, больше сердцем, чем умом, — что позорил пионерский галстук. И в то же время нахлынуло что-то радостное, празднично светлое. Чувства смешались в нём, он не знал, что сказать, и всё же начал говорить, хотя ему никто и не давал слова.
— Вот честное пионерское… Вот, Анн-Иванна… Ребята… Я не знаю, как сказать, но только скажу, что эго верно — плохо я делал. И вот поверьте… Слово даю, клянусь вам: я буду совсем не таким. И техника не помешает. Вот увидите!..
Вовка замялся, посмотрел на Анн-Иванну, на товарищей и сел. У него было такое ощущение, словно он километров десять тащил на себе тяжелющий мешок, а вот теперь скинул его, и телу и душе стало очень легко. Ему захотелось улыбаться и разговаривать с товарищами хоть о каких-нибудь пустяках, просто так, для того только, чтобы почувствовать себя снова и снова равноправным членом коллектива…