— Кушайте на здоровье.
Дядька съел суп и три большущих куска хлеба молча и сразу, сильно двигая челюстями и шумно потягивая носом. Тетя Паша дала ему еще супу и маленький стаканчик водки.
— Теперь и выпить можно, — сказала она, — а на пустой желудок нехорошо.
Дядька поднял стаканчик и сказал:
— За ваше здоровье, тетя. Дай вам бог.
Закинул голову, открыл рот и мигом вылил туда все, что было в стаканчике.
Сережа посмотрел — стаканчик стоит на столе пустой.
«Здорово!» — подумал Сережа.
Дальше дядька ел уже не так быстро и разговаривал. Он рассказал, как приехал к жене, а она его не пустила.
— И не дала ничего, — сказал он. — У нас добра порядочно было: машина швейная, патефон, посуда там… Ничего не дала. Иди, говорит, уголовник, откуда пришел, ты мне жизнь испортил. Я говорю — хоть патефон отдай, совместно нажит, учтите. Так ей жалко. Из моего костюма себе костюм пошила. А пальто мое продала через комиссионный магазин.
— А прежде ничего жили? — спросила тетя Паша.
— Жили — лучше не надо, — ответил дядька. — Любила как сумасшедшая. А теперь там работник прилавка. Видел я его: смотреть не на что. Никакого вида. На что польстилась? На то, что работник прилавка, ясно.
Рассказал и про свою маму, какая у нее пенсия и как она ему прислала посылку. Тетя Паша совсем добрая стала: дала дядьке и вареного мяса, и чаю, и курить позволила.
— Конечно, — говорил дядька, — приди я к маме с патефоном хотя бы — было б лучше.
«Конечно, лучше, — подумал Сережа. — Они бы пластинки ставили».
— Может, устроитесь на работу, так и ничего будет, — сказала тетя Паша.
— Не очень нас любят брать на работу, — сказал дядька, и тетя Паша вздохнула и покачала головой, как бы сочувствуя дядьке и тем, кто не любит брать его на работу.
— Да, — сказал дядька, помолчав, — мог бы и я быть не то что работником прилавка — кем угодно мог быть; да так как-то время зря провел.
— А зачем же вы его зря проводили, — сказала тетя Паша снисходительно. — А вы бы проводили не зря, лучше б было.
— Сейчас что говорить, — сказал дядька, — после всех происшествий. Сейчас говорить вроде ни к чему. Ну, спасибо вам, тетя. Пойду допилю.
Он ушел во двор. Сережу тетя Паша больше не пустила гулять, потому что стал накрапывать дождик.
— Почему он такой? — спросил Сережа. — Дядька этот.
— В тюрьме сидел, — ответила тетя Паша. — Ты же слышал.
— А почему сидел в тюрьме?
— Жил плохо, потому и сидел. Хорошо бы жил — не посадили бы.
Лукьяныч отдохнул после обеда и отправлялся обратно в контору. Сережа спросил у него:
— Если плохо живешь, то сажают в тюрьму?
— Видишь ли, — сказал Лукьяныч, — он чужие вещи крал. Я, например, работал, заработал, а он пришел и украл: хорошо разве?
— Нет.
— Ясно — нехорошо.
— Он плохой?
— Конечно, плохой.
— А зачем ты ему велел отдать валенки?
— Жалко мне его стало.
— Которые плохие — тебе жалко?
— Видишь ли, — сказал Лукьяныч, — я его не потому пожалел, что он плохой, а потому, что он почти босой. Ну, и вообще… неприятно, когда кто-то живет плохо… Ну, а вообще… я бы с большим удовольствием, безусловно, отдал бы ему валенки, если бы он был хороший… Я пошел! — сказал Лукьяныч и убежал, заторопившись.
«Чудак, — подумал Сережа, — ничего не поймешь, что он говорит…»
Он смотрел в окно на реденький серый дождик и старался распутать путаные Лукьянычевы слова… Дядька в плешивой ушанке прошел мимо по улице, неся под мышкой валенки, вложенные один в другой, так что подошвы их торчали в разные стороны. Мама пришла и принесла из яслей Леню, завернутого в красное одеяльце…
— Мама! — сказал Сережа. — Ты рассказывала, помнишь, один тетрадку украл. Его посадили в тюрьму?
— Что ты! — сказала мама. — Конечно, не посадили.
— Почему?
— Он маленький. Ему восемь лет.
— Маленьким можно?
— Что можно?
— Красть.
— Нет, и маленьким нельзя, — сказала мама, — но я с ним поговорила, и он больше никогда не украдет. А почему ты об этом спрашиваешь?
Сережа рассказал ей про дядьку из тюрьмы.
— К сожалению, — сказала мама, — такие люди иногда бывают. Мы об этом поговорим, когда ты вырастешь. Попроси, пожалуйста, у тети Паши гриб для штопки и принеси мне.
Сережа принес гриб и спросил:
— А зачем он крал?
— Не хотел работать, вот и крал.
— А он знал, что его посадят в тюрьму?
— Конечно, знал.
— Он, что ли, не боялся? Мама! Она, что ли, нестрашная — тюрьма?
— Ну, хватит! — рассердилась мама. — Я ведь сказала, что тебе рано об этом думать! Думай о чем-нибудь другом! Я этих слов даже не хочу слышать!
Сережа посмотрел на ее нахмуренные брови и перестал спрашивать. Он пошел в кухню, набрал ковшом воды из ведра, налил в стакан и попробовал выпить сразу, одним глотком; но как ни запрокидывал голову и ни разевал рот, — не получалось, только облился весь. Даже сзади за воротник залилось и текло по спине.
Сережа скрыл, что у него мокрая рубашка, а то бы они подняли свой шум и стали его переодевать и ругать. А к тому часу, как спать ложиться, рубашка высохла.
…Взрослые думали, что он уже спит, и громко разговаривали в столовой.
— Он ведь чего хочет, — сказал Коростелев, — ему нужно либо «да», либо «нет». А если посередке — он не понимает.
— Я сбежал, — сказал Лукьяныч. — Не сумел ответить.
— У каждого возраста свои трудности, — сказала мама, — и не на каждый вопрос надо отвечать ребенку. Зачем обсуждать с ним то, что недоступно его пониманию? Что это даст? Только замутит его сознание и вызовет мысли, к которым он совершенно не подготовлен. Ему достаточно знать, что этот человек совершил проступок и наказан. Очень вас прошу — не разговаривайте вы с ним на эти темы!
— Разве это мы разговариваем? — оправдывался Лукьяныч. — Это он разговаривает!
— Коростелев! — позвал Сережа из темной комнаты.
Они замолчали сразу…
— Да? — спросил, войдя, Коростелев.
— Кто такое — работник прилавка?
— Ты-ы! — сказал Коростелев. — Ты чего не спишь? Спи сейчас же! — Но Сережины блестящие глаза были выжидательно и открыто обращены к нему из полумрака; и наскоро, шепотом (чтобы мама не услышала и не рассердилась) Коростелев ответил на вопрос…
НЕПРИКАЯННОСТЬ
Опять привязались болезни. Без всякой на этот раз причины была ангина. Потом доктор сказал: «желёзки». И придумал новые мученья — рыбий жир и компрессы. И велел измерять температуру.
Мажут тряпку вонючей черной мазью и накладывают тебе на шею. Сверху кладут жесткую колкую бумагу. Сверху вату. Еще сверху наматывают бинт до самых ушей. Так что голова как у гвоздя, вбитого в доску: не повернешь. И так живи.
Спасибо еще, что лежать не заставляют. А когда у Сережи нет температуры, а на улице нет дождя, то можно и гулять. Но такие совпадения бывают редко. Почти всегда есть или дождь, или температура.
Включено радио; но далеко не все, что оно говорит и играет, интересно Сереже.
А взрослые очень ленивые: как попросишь их почитать или рассказать сказку, так они отговариваются, что заняты. Тетя Паша стряпает; руки у нее, правда, заняты, но рот-то свободен: могла бы рассказать сказку. Или мама: когда она в школе, или пеленает Леню, или проверяет тетрадки, это одно; но когда она стоит перед зеркалом и укладывает косы то так, то так, и при этом улыбается, — чем же она занята?
— Почитай мне, — просит Сережа.
— Погоди, Сереженька, — отвечает она. — Я занята.
— А зачем ты их опять распустила? — спрашивает Сережа про косы.
— Хочу причесаться иначе.
— Зачем?
— Мне надо.
— Почему тебе надо?
— Так…
— А почему ты смеешься?
— Так…
— Почему так?
— Ох, Сереженька. Ты мне действуешь на нервы.
Сережа думает: как это я ей действую на нервы? И, подумав, говорит: