— Ты что? — шепотом спросил Коростелев и встал.
— Коростелев! — сказал Сережа. — Дорогой мой, милый, я тебя прошу, ну пожалуйста, возьми меня тоже!
И он тяжело зарыдал, стараясь сдерживаться, чтобы не разбудить спящих.
— Что ты, брат, делаешь! — сказал Коростелев, беря его на руки. — Ведь сказано — босиком нельзя, пол холодный… Ведь сам знаешь, ну?.. Мы же договорились обо всем…
— Я хочу в Холмогоры! — прорыдал Сережа.
— Вот видишь, ноги-то уже застыли, — сказал Коростелев. Подолом Сережиной рубашки он прикрыл ему ноги; прижал к себе худенькое тело, сотрясающееся от рыданий. — Что ж поделаешь, понимаешь, если так складываются дела. Если ты все болеешь…
— Я больше не буду болеть!
— А как только поправишься — моментально за тобой приеду.
— Ты не врешь? — в тоске спросил Сережа и охватил рукой его шею.
— Я тебе, брат, еще не врал.
«Правда, не врал, — подумал Сережа, — но вообще иногда он врет, все они иногда врут… Вдруг он теперь и мне врет?»
Он держался за эту твердую мужскую шею, колючую под подбородком, как за последний свой оплот. В этом человеке была его главная надежда, и защита, и любовь. Коростелев носил его по столовой и шептал — весь этот ночной разговор происходил шепотом:
— …Приеду, поедем с тобой на поезде… Поезд идет быстро… Народу полные вагоны… Не заметим, как приедем к маме… Паровоз гудит…
«Просто даже ему некогда будет за мной приезжать, — соображал Сережа, терзаясь. — И маме некогда. Каждый день будут к ним ходить разные люди и звонить по телефону, и всегда они будут идти по делу, или сдавать зачеты, или нянчить Леню, а я тут буду ждать, ждать и не дождусь никогда…»
— …Там, где мы будем жить, лес настоящий, не то что наша роща… С грибами, с ягодами…
— С волками?
— Вот не скажу тебе. Насчет волков выясню специально и напишу в письме… И речка есть, будем с тобой ходить купаться… Научу тебя плавать кролем…
«А кто его знает, — с новой вспышкой надежды подумал Сережа, устав сомневаться. — Может, это все и будет».
— Сделаем удочки, будем рыбу удить… Смотри-ка! Снег пошел!
Он поднес Сережу к окну. Большие белые хлопья летели за окном и, распластываясь, на мгновенье прилипали к стеклу.
Сережа загляделся на них. Он измучился, он затихал, прижавшись воспаленной мокрой щекой к лицу Коростелева.
— Вот и зима! Опять будешь много гулять, кататься на санках, — время и пролетит незаметно…
— Знаешь, что? — сказал Сережа с печальной заботой. — У меня очень плохая на санках веревка, ты привяжи новую.
— Есть. Обязательно привяжу. А ты, брат, дай мне обещание: больше не плакать, ладно? И тебе вредно, и мама расстраивается, и вообще не занятие для мужчины. Не люблю я этого… Обещай, что не будешь плакать.
— Ага, — сказал Сережа.
— Обещаешь? Твердо?
— Ага…
— Ну, смотри. Полагаюсь на твое мужское слово.
Он отнес изнемогшего, отяжелевшего Сережу в тети Пашину комнату, уложил и укрыл одеялом. Сережа протяжно, прерывисто вздохнул и уснул сейчас же. Коростелев постоял, посмотрел на него. В свете, падавшем из столовой, Сережино лицо было маленькое, желтое… Коростелев отвернулся и вышел на цыпочках.
ДЕНЬ ОТЪЕЗДА
Наступил день отъезда.
Угрюмый день без солнца, без мороза. Снег на земле за ночь растаял, лежал только на крышах тонким слоем.
Серое небо. Лужи. Какие там санки: противно даже выйти во двор.
И не на что надеяться в такую погоду. Вряд ли уже может быть что-нибудь хорошее.
А Коростелев все-таки привязал к санкам новую веревку, — Сережа заглянул в сени — веревка уже привязана.
А сам Коростелев убежал куда-то.
Мама сидела и кормила Леню. Все она его кормит, все кормит… Улыбаясь, она сказала Сереже:
— Посмотри, какой у него потешный носик.
Сережа посмотрел: носик как носик. «Ей потому нравится его носик, — подумал Сережа, — что она его любит. Раньше она любила меня, а теперь любит его».
И он ушел к тете Паше. Пусть у нее миллион предрассудков, но она останется с ним и будет его любить.
— Ты что делаешь? — спросил он скучным голосом.
— Не видишь разве, — резонно отвечала тетя Паша, — что я делаю котлеты?
— Почему столько много?
По всему кухонному столу были разложены сырые котлеты, обвалянные в сухарях.
— Потому что нужно нам всем на обед и еще отъезжающим на дорожку.
— Они скоро уедут? — спросил Сережа.
— Еще не очень скоро. Вечером.
— Через сколько часов?
— Еще через много часов. Темно уже станет, тогда и поедут. А пока светло — не поедут.
Она продолжала лепить котлеты, а он стоял, положив лоб на край стола, и думал:
«Лукьяныч тоже меня любит, а будет еще больше любить, прямо ужасно будет любить. Я поеду с Лукьянычем на челне и утону. Меня закопают в землю, как прабабушку. Коростелев и мама узнают и будут плакать, и скажут: зачем мы его не взяли с собой, он был такой развитой, такой послушный мальчик, не плакал и не действовал на нервы, Леня перед ним — тьфу. Нет, не надо, чтобы меня закапывали в землю, это страшно: лежи там один… Мы тут будем жить хорошо, Лукьяныч будет мне носить яблоки и шоколадки, я вырасту и стану капитаном дальнего плаванья, а Коростелев и мама будут жить плохо, и вот в один прекрасный день они приедут и скажут: разрешите дрова попилить. А я скажу тете Паше: дай им вчерашнего супу…»
Тут Сереже стало так непереносимо грустно, так жалко Коростелева и маму, что он залился слезами. Но тетя Паща успела только воскликнуть: «Господи ты боже мой!» — как он вспомнил обещание, данное Коростелеву, и сказал испуганно:
— Я больше не буду!
Вошла бабушка Настя со своей черной кошелкой и спросила:
— Митя дома?
— Насчет машины побежал, — ответила тетя Паша. — Аверкиев не дает, такой хам.
— Почему же он хам, — сказала бабушка Настя. — Самому в хозяйстве машина нужна. Во-первых. А во-вторых, он же дал грузовик. С вещами — чего лучше.
— Вещи — конечно, — сказала тетя Паша, — а Марьяше с дитем в легковом удобнее.
— Забаловались чересчур, — сказала бабушка Настя. — Мы детей ни на которых не возили, ни на легковых, ни на грузовых, а вырастили. Сядет с ребенком в кабину, и ладно.
Сережа слушал, медленно моргая. Он был поглощен ожиданием разлуки, которая неминуема. Все в нем как бы собралось и напряглось, чтобы выдержать предстоящее горе. На чем бы то ни было, но скоро они уедут, бросив его.
А он их любит.
— Что ж это Митя, — сказала бабушка Настя, — я проститься хотела.
— Вы разве проводить не поедете? — спросила тетя Паша.
— У меня конференция, — ответила бабушка Настя и ушла к маме. И стало тихо. А на дворе еще посерело и поднялся ветер. От ветра позвякивало, вздрагивая, оконное стекло. Тонким, в белых черточках льдом затянуло лужи. И опять пошел снег, быстро кружась на ветру.
— А теперь сколько осталось часов? — спросил Сережа.
— Теперь немножко меньше, — ответила тетя Паша, — но все-таки еще порядочно.
…Бабушка Настя и мама стояли в столовой среди нагроможденной мебели и разговаривали.
— Да где ж это он, — сказала бабушка Настя. — Неужели не попрощаемся, ведь неизвестно, увижу ли его еще.
«Она тоже боится, — подумал Сережа, — что они уезжают насовсем и никогда не приедут».
И он заметил, что уже почти стемнело, скоро надо зажигать лампу.
Леня заплакал. Мама побежала к нему, чуть не наткнулась на Сережу и сказала ласково:
— Ты бы чем-нибудь развлекся, Сереженька.
Он бы и сам рад был развлечься и честно пробовал заняться сперва обезьяной, потом кубиками, но ничего не получилось: было неинтересно и как-то все равно. Хлопнула в кухне дверь, затопали ноги и послышался громкий голос Коростелева:
— Давайте обедать. Через час машина придет.