Чайковскому чужда боязнь «испортить отношения». В своей оценке он исходит из интересов искусства, оценивает оперу по существу и говорит о ней то, что думает. С другой стороны, ему и в голову не приходит подрывать авторитет «собрата по искусству», повлиять на успех его оперы, помешать ее постановке, повредить автору неблагоприятными отзывами в сферах «власть имеющих», среди артистов, среди капельмейстеров. Свое мнение он говорит Корсову, «как знакомому», зная, при этом, что Корсов причастен к сочинению оперы. После спектакля Чайковский, конечно, не скроет своего мнения: это не в его правилах, и годы работы в «Русских ведомостях» в качестве музыкального критика—лучшее тому доказательство. Но до исполнения он воздерживается от отзыва принципиально. В письме к Э. Павловской, написанном 20 июля 1885 года — через полтора месяца после того, как Чайковский счел необходимым объясниться с Соловьевым, — он, возвращаясь к этой истории, рассказывает о ней то же самое, что и Соловьеву, и пишет, что «именно по принципу избегал говорить про его „Корделию“, хотя и мог бы», ибо познакомился с оперой «уже давно».
Мнение о «Корделии» сложилось у него определенное и неблагоприятное. И тем не менее Чайковский готов еще раз проверить свое впечатление, и в случае, если исполнение оперы, как пишет он Соловьеву, заставит его изменить мнение, он «с охотой» признает Соловьева «даровитым деятелем в сфере оперы».
Нет, это не пустые слова, не любезная концовка неприятного объяснения. Чайковский неоднократно возвращается к опере Соловьева в письмах и в дневнике. 27 сентября 1885 года он сообщает брату Модесту, что играл «Корделию» — «очень плохо». 17 ноября того же — 1885 года: «Просматривал „Корделию“». Проходит почти два года. И снова узнаем из дневника (запись 18 марта 1887 года), что Чайковский опять играл «Корделию» и записал: «Странная вещь».
Он проверяет себя. И только после этого в частном письме к Н. фон Мекк, формулируя свое отношение к композиторам «новой русской школы», охарактеризовал, наконец, личность и творчество Н. Соловьева.
«Я… всегда старался поставить себя вне всяких партий и всячески высказывать, что уважаю и люблю всякого честного и даровитого музыкального деятеля, какого бы он ни был направления, — пишет Чайковский. — Для меня одинаково симпатичны и Балакирев, и Корсаков, и А. Рубинштейн, и Направник, ибо все это люди талантливые и добросовестные. Всякая бездарность, всякая посредственность, претендующая быть талантом и не пренебрегающая никакими средствами для того, чтобы о себе рекламировать, для меня ненавистна».
В этой связи Чайковский и назвал имя Н. Соловьева, причислив его к личностям, чуждым ему и антипатичным. Добавим, что этот отзыв, так же как и отзыв о «Корделии», представляет собою оценку совершенно беспристрастную, свободную от проявления личной обиды или недоброжелательства, ибо Н. Соловьев, будучи музыкальным рецензентом «С.-Петербургских ведомостей», в продолжение ряда лет печатал отзывы о произведениях Чайковского в общем похвальные.
С какой щепетильностью или, как сказали бы мы, — с какой необыкновенной ответственностью отнесся Чайковский к оценке чужого труда!
Такой принципиальности, способности по-прежнему воспринимать музыку Чайковского Соловьев после инцидента с «Корделией» не обнаружил. Ответа на письмо Чайковского, видимо, не последовало. Плохо замаскированная неприязнь, обида сквозят в отзывах Соловьева о новых произведениях Чайковского, написанных после 1885 года.
В статье о «Чародейке» он пишет, что «Чайковский не продвинулся вперед, как оперный композитор»; в другой статье — о «Пиковой даме» (тем более, что он сам собирался писать на этот сюжет) — Н. Соловьев, не скрывая раздражения, уверяет; что в этой опере «чувствуется какое-то искание успеха и поспешность работы», и хвалит Чайковского за то, что он «пользуется самыми разнообразными эффектами, как-то: взрывы ветра, похоронное пение» и т. д.
Два музыканта с различным отношением к искусству, с разными этическими представлениями встают перед нами при чтении письма Чайковского о «Корделии».
О творческих традициях в нашей культуре мы говорим часто — о традициях морально-этических почти никогда. А между тем, творческая помощь, коллективное решение важных вопросов, отношение наше к искусству, как к общему делу, имеют давние и благородные традиции в нашей истории. Какой высокий пример в этом смысле являет собой Н. Римский-Корсаков — душеприказчик своих друзей-композиторов!
Умирает Даргомыжский. «Каменный гость» остался неоркестрованным. И двадцатипятилетний Римский-Корсаков, полный собственных замыслов, откладывая свое, завершает «детище Даргомыжского».
Умер Мусоргский. И Римский-Корсаков берет на себя труд завершить и наоркестровать «Хованщину», «Ночь на Лысой горе». Позднее переоркестрован «Борис»… Другой вопрос, что неизбежно он привнес в стиль Мусоргского элементы своего стиля. Но ведь без этого музыкальный мир не узнал бы тогда ни «Хованщины», ни «Бориса»!
Умирает Бородин. И снова Римский-Корсаков разбирает его бумаги и, разделяя труд с А. Глазуновым, берет на себя досочинить все недостающее в «Князе Игоре», кроме музыки третьего акта и увертюры, наоркестровать оперу и привести в систему все остальное, недоделанное и неоконченное Бородиным.
Сколько в этом благородном подвиге бескорыстия, самоотверженного труда, проявления творческой солидарности! И какая личная скромность сказывалась и в этой работе и в том широко известном эпизоде совместной жизни Мусоргского и Римского-Корсакова в Петербурге на Пантелеймоновской, когда они снимали вдвоем одну комнату и по очереди работали за одним роялем — Мусоргский над «Борисом», а Корсаков над «Псковитянкой». Все это факты известные, музыкантам тем более, но чаще они вспоминаются в иной связи, а хотелось бы подчеркнуть их высокий этический смысл.
Такое же высокое отношение к труду и успеху своего товарища, как к собственному, было свойственно и литераторам русским — малым и большим, начинающим и прославленным. Молодые Некрасов и Григорович, совместно читающие ночью «Бедных людей» и в четыре часа утра отправляющиеся к Достоевскому, чтобы поздравить его, — какой это благородный эпизод в истории русской литературы! Или совместная работа Чернышевского и Добролюбова в «Современнике»! А подвиг Герцена и Огарева, представление о котором дополняют теперь недавно вышедшие тома «Литературного наследства»! Или письма Чехова к молодым литераторам! А Пушкин! В статье К. Богаевской «Пушкин и молодые писатели» собран материал о тридцати молодых литераторах, которым Пушкин оказывал поддержку и помощь. Гоголь… Пушкин поощрял его, вдохновил на создание «Мертвых душ» и «Ревизора», подарив ему сюжеты этих произведений. Кольцов… Имя его еще почти никому не было известно, а Пушкин уже напечатал его стихотворение «Урожай» в своем «Современнике». П. Ершов со своим «Коньком-Горбунком»… Пушкин написал зачин его сказки — первые четыре стиха, а потом всю ее пересмотрел и поправил. Пушкин выступал в роли издателя сочинений своего сосланного друга— декабриста В. Кюхельбекера, незадолго до смерти намеревался привлечь в свой журнал молодого Белинского. Языков и Тютчев, Веневитинов и Вл. Одоевский, Тепляков и поэт-крестьянин Слепущкин, писатель-черкес Казы-Гирей и кавалерист-девица Н. Дурова — все были обязаны ему.
Это он — Пушкин поощрял Даля на составление его замечательного «Толкового словаря живого великорусского языка». Записал и передал собирателю П. Киреевскому сорок русских народных песен. Убеждал (и убедил) великого Щепкина написать «Записки крепостного актера», обещал свою помощь Глинке, задумывавшему в ту пору «Руслана».
Как писал современник, Пушкину было свойственно желание «видеть дарование во всяком начале, поощрять его словом и делом и радоваться ему». На эти-то благородные традиции и опирался Горький, пестуя нашу литературу. Нет, кажется, в нашей стране литератора, начавшего писать при жизни Горького, которого великий писатель не заметил бы, не окрылил бы отзывом или советом, не предостерег от ошибок. Помощь его и начинающим литераторам и писателям старым, опытным, его интерес к творчеству каждого, инициатива в создании издательств и журналов, редакций, серий и сборников, альманахов — удивительное разнообразие горьковских начинаний, а главное, отношение его к любому, пусть только честному труду, как к необходимому вкладу в общее дело, давно уже стали высоким примером для деятелей советской культуры, продолжающих горьковские традиции.