Марина Ивановна Цветаева — выдающийся поэт-про­фессионал, вместе с Пастернаком и Маяковским реформи­ровавшая русское стихосложение на много лет вперед. Та­кой замечательный поэт, как Ахматова, которая так восхи­щалась Цветаевой, была лишь хранительницей традиций, но не их обновителем, и в этом смысле Цветаева выше Ахмато­вой. «Меня хватит на 150 миллионов жизней», — говорила Цветаева.

К сожалению, и на одну, свою, не хватило.

В. Орлов, автор предисловия к однотомнику Цветаевой, вышедшему в СССР в 1965 году, на мой взгляд, незаслужен­но упрекает поэта в том, что она «злобно отвернулась от громоносной народной стихии». Злоба — это уже близко к злодейству, а по Пушкину: «Гений и злодейство — две вещи несовместные». Цветаева никогда не впадала в политичес­кую злобу — она была слишком великим поэтом для этого. Ее восприятие революции было сложным, противоречи­вым, но эти противоречия отражали метания и искания зна­чительной части русской интеллигенции, вначале привет­ствовавшей падение царского режима, но затем отшатнув­шейся от революции при виде крови, проливаемой в гра­жданской войне.

Белый был — красным стал:

Кровь обагрила.

Красным был — белый стал:

Смерть побелила.

Это была не злоба, это был плач.

Не случайно Цветаевой так трудно оказалось в эмигра­ции, потому что она никогда не участвовала в политическом злобстве и стояла выше всех групп и группочек, за что ее и клевали тогдашние законодатели мод. Их раздражала ее независимость, не только политическая, но и художествен­ная. Они цеплялись за прошлое, ее стих рвался в будущее. Поэтому он оказался бездомен в мире прошлого.

Цветаева не могла не вернуться в Россию, и она это сде­лала. Она сделала это не только потому, что жила за грани­цей в ужасающей бедности. (Страшно читать ее письма чеш­ской подруге Анне Тесковой, когда Цветаева просит при­слать ей в Париж приличное платье, на один чудом получен­ный концерт, ибо ей не в чем было выступать.) Цветаева сделала это не только потому, что великий мастер языка не могла жить вне языка. Цветаева сделала это не только пото­му, что презирала окружающий ее мелкобуржуазный мир, заклейменный ею в «Читателях газет», в «Крысолове», не только потому, что ненавидела фашизм, против которого она так гневно выступала в своих чешских стихах. Цветаева вряд ли надеялась найти себе «домашний уют» — она дом искала не для себя, а для своего сына и, главное, для своих многочисленных детей-стихов, чьей матерью она была, и она — при всей своей обреченности на бездомность — знала, что дом ее стихов — Россия. Возвращение Цветаевой было поступком матери своих стихов.

Цветаева вернулась в Москву 18 июня 1939 года после кровавых варфоломеевских ночей и лишь на вокзале узнала об аресте сестры Аси. Ее муж — Сергей Яковлевич Эфрон, которого она когда-то поклялась не бросить, был болен и близок   к   отчаянию.   Цветаеву   не   расстреляли,   не арестовали — ее казнили незамечанием, непечатанием, нищетой. В своем дневнике она записала: «Живу, никому не показываясь... Впервые чувство чужой кухни. Безумная жара, которой не замечаю: ручьи пота и слез в посудный таз» (цитаты из дневников Цветаевой в книге Марии Разу­мовской «Марина Цветаева» (Оверсиз публикайшен, 1983). Наконец-то состоявшаяся первая встреча с Анной Ахмато­вой взволновала ее, но в чем-то разочаровала их обеих — слишком они были разные. Пастернак пытался помочь Цве­таевой, но прежние близкие отношения их так и не восстано­вились. Цветаева горько призналась в своем дневнике: «Не за кого держаться...» Затем арестовали ее дочь Алю и, наконец, ее мужа С. Эфрона. Вот из чего свивалась та пет­ля, на которой впоследствии повесилась Цветаева.

Она нежно, в каком-то смысле по-матерински, любила романтического Сергея Эфрона. «В 1917 году он сражается в рядах белой армии. Каким образом он попал в белую армию? Ведь предки его были революционерами, а роди­тели — народовольцами? Он считал это величайшей ошиб­кой своей жизни. В этом он видел спасение России и правду. Когда же он потерял эту веру, он отвернулся — совершенно, без сомнений, и никогда больше не оборачивался назад. Как свидетель, я подтверждаю: этот человек любил Советский Союз и идею коммунизма больше своей жизни...» Он вер­нулся первым и был первым жестоко наказан за свою довер­чивость. Цветаева, исполняя клятву юности не оставлять его, вернулась не из-за доверчивости — из-за чувства невоз­можности бросить, оставить, что для нее означало — пре­дать. В официальном документе о посмертной реабилитации С. Эфрона как дата смерти указывается 1941-й.

Цветаеву отправили в эвакуацию в камский городок Ела-бугу. По свидетельству Слонима, со слов Паустовского, «Пастернак пришел к ней помочь укладываться. Он принес веревку, чтобы перевязать чемодан, выхваливал ее кре­пость и пошутил, что она все выдержит, хоть вешайся на ней. Ему впоследствии передавали, что Цветаева повесилась на этой веревке, и он долго не мог простить себе эту роко­вую шутку.

Цветаева написала заявление с просьбой о том, чтобы ее устроили судомойкой в столовую для писатели в Чистополе (сама она не была членом Союза писателей). Работы в Ела-буге она найти не могла. В архиве Союза писателей Татарии сохранилось ее отчаянное письмо, где она предлагала свои услуги по переводу с татарского в обмен на мыло и махорку. Ей тогда не ответили, потому что Союз писателей Татарии был почти весь арестован, и его возглавлял какой-то хозяй­ственник. По свидетельству хозяев дома, где Цветаева оста­новилась с сыном, ее подкармливала местная милиционе-рша, которой Цветаева помогала при постирушках. Цветае­ва, потеряв всякую надежду, не выдержала «бездны униже­ний» и повесилась в сенях.

Я побывал в 1970 году в Елабуге, когда не было еще над­гробного камня, а только колышек с надписью «В этой сто­роне кладбища похоронена Марина Цветаева». Я написал тогда стихотворение «Елабужский гвоздь»:

Помнишь, гераневая Елабуга,

ту городскую, что вечность назад

долго курила, курила, как плакала,

твой разъедающий самосад.

Бога просила молитвенно, ранено,

чтобы ей дали белье постирать.

Вы мне позвольте, Марина Ивановна,

там, где вы жили, чуть-чуть постоять.

Бабка открыла калитку зыбучую:

«Пытка под старость — незнамо за что.

Ходют и ходют — ну прямо замучили.

Дом бы продать, да не купит никто.

Помню — была она строгая, крупная.

Не подходила ей стирка белья.

Не управлялась она с самокрутками.

Я их крутила. Веревку — не я...»

Сирые сени. Слепые. Те самые,

где оказалась пенька хороша,

где напослед леденящею Камою

губы смочить привелось из ковша.

Гвоздь, а не крюк. Он граненый, увесистый

для хомутов, для рыбацких снастей.

Слишком здесь низко, чтоб взять и повеситься.

Вот удавиться — оно попростей.

Ну а старушка, что выжила впроголодь,

мне говорит, будто важный я гость:

«Как мне с гвоздем-то? Все смотрят и трогают...

Может, возьмете себе этот гвоздь?»

Бабушка, я вас прошу как о милости —

только не спрашивайте опять:

«А отчего она самоубилась-то?

Вы ведь ученый... Вам легче понять...»

Бабушка, страшно мне в сенцах и комнате.

Мне бы поплакать на вашем плече.

Есть лишь убийства на свете — запомните.

Самоубийств не бывает вообще.

Марина Цветаева — неоплатная наша вина, но и любовь наша навечная.

Поэт может быть бездомным, но стихи — никогда.

Е. Евтушенко

Стихотворения. Поэмы. Драматические произведения. _2.jpg

Стихотворения 1906 -- 1941 

СЛЕДУЮЩЕМУ

Quasi unа fantasia


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: