Он только что был с воскресным визитом у Мэзи, — как всегда, под бдительным взглядом зеленых глаз рыжеволосой импрессионистки, которую он возненавидел с первого взгляда и сознавал это, содрогаясь от чувства жгучего стыда за себя. Каждое воскресенье надевал он свое лучшее платье и спешил в неприглядный и неопрятный дом на северной стороне парка для того, чтобы сперва посмотреть работы Мэзи, а затем произнести над ними свой приговор и дать советы, после того как он убедится, что его советы и указания не пропадут даром. Воскресенье за воскресеньем приходилось ему подавлять в себе каждый сердечный порыв, побуждавший его сорвать поцелуй с уст Мэзи, так как любовь его к ней росла в нем с каждым его посещением, и ему безумно хотелось целовать ее часто и много. Воскресенье за воскресеньем разум, бравший верх над сердцем, предупреждал его, что Мэзи все еще недоступна и что разумнее толковать как можно связнее и спокойнее о великих задачах искусства, которое было для нее дороже всего на свете. Так ему было суждено терпеть неделю за неделей невыносимую пытку в этой жалкой мастерской, приютившейся на задворках душной маленькой виллы, где ничто никогда не было на месте и куда никто никогда не заглядывал, и он должен был мучиться и глядел, как Мэзи двигалась по комнате с чайником и чашками в руках. Он терпеть не мог чай, но так как это позволяло ему несколько дольше пробыть в присутствии Мэзи, то он пил его с особым усердием, а рыжеволосая девушка сидела несколько поодаль и молча глядела на него, не спуская с него глаз. Она постоянно наблюдала за ним. Раз только, всего один раз она вышла из мастерской, когда Мэзи показывала ему альбом, в который уже были вклеены несколько жалких вырезок из провинциальных газет, поместивших коротенькие отзывы о ее картинах, посланных ею на местные выставки. Дик быстро нагнулся и поцеловал испачканный краской пальчик, лежавший на раскрытой странице.
— О, любимая моя! Возлюбленная моя! — прошептал он. — Неужели ты ценишь эти печатные строки? Брось их в мусорную корзинку!
— Не раньше, чем я получу взамен нечто лучшее, — сказала Мэзи, закрывая альбом.
Тогда Дик, не питавший никакого уважения к своей публике, но чувствовавший глубочайшую привязанность к этой девушке, сознательно предложил ей, чтобы увеличить количество этих столь желанных вырезок, написать за нее картину, под которой она поставит свою подпись.
— Это ребячество, — сказала Мэзи, — какого я не ожидала от тебя. Я хочу, чтобы это была моя работа. Моя, моя, всецело моя!
— Так иди рисовать декоративные медальоны в домах богатых пивоваров; в этой области ты достаточно сильна!
Дик был раздосадован и обозлен.
— Я могу рисовать кое-что и получше медальонов, Дик, — отозвалась она тоном, напомнившим ему смелые ответы сероглазого атома г-же Дженнет. И Дик готов был теперь унизиться перед ней, но в этот момент в мастерскую вошла рыжеволосая приятельница Мэзи, и он промолчал.
В следующее воскресенье он положил к ногам Мэзи маленькие дары в виде пастельных карандашей, которые только что сами не писали, и краски, и, кроме того, был как-то особенно внимателен ко всем ее текущим работам.
Тут потребовалось подробное изложение его художественного credo, и у Торпенгоу волосы встали бы дыбом на голове, если бы он услышал то красноречие, с каким Дик выкладывал теперь свои убеждения и свой катехизис.
Месяц тому назад Дик сам ужасно удивился бы этому. Но такова была воля и блажь Мэзи, и он усердно вытягивал из самой глубины души заповедные слова, чтобы сделать для нее доступным и понятным все то, что таилось даже от него самого на самом дне его души, те неисповедимые пути, приемы и основы священного искусства, которые он всегда так живо чувствовал и ощущал, но никогда не мог, не умел и не хотел высказать или выразить в словах. Ничуть не трудно сделать что бы то ни было, если только знать, как это делается; но главная трудность заключается в том, чтобы разъяснить и объяснить другому ваше представление, ваше понимание, словом, ваш метод творчества.
— Я мог бы исправить это, если бы у меня в руках была кисть, — сказал Дик, отчаявшись неудачей Мэзи, выписывавшей подбородок, который, по ее словам, никак не хотел принять вид тела. Это был тот самый подбородок, который она уже выскребла однажды. — Но мне кажется почти невозможным научить тебя, как это сделать. В твоем письме есть нечто странное, суровое, голландское, что мне очень нравится; но мне кажется, что у тебя рисунок слаб. Ты всюду даешь ракурс, как будто ты никогда не писала с модели, и, кроме того, ты усвоила себе тяжеловатую манеру Ками — писать тело, точно тесто, в тени, а не на свету. Затем, хотя ты сама того не сознаешь, ты боишься или, вернее, избегаешь тяжелой работы. Почему бы тебе, например, не уделить часть твоего времени одним линиям, исключительно только рисунку? Рисунок не допустит излишних ракурсов, а краски многое скрадывают и нередко какое-нибудь яркое сочное пятно, где-нибудь в углу картины, спасает совсем слабую вещь. Это я хорошо знаю. А это нехорошо, недобросовестно! Поработай над рисунком некоторое время, и тогда я сумею точнее определить твои способности, твои «силы», как имел привычку говорить старик Ками.
Мэзи запротестовала; она не была сторонницей правильного рисунка.
— Я знаю, — сказал Дик, — ты любишь писать фантастические головки с букетом цветов на груди для того, чтобы замаскировать этим плохой рисунок. — При этом рыжеволосая девушка слегка рассмеялась. — Ты любишь писать ландшафты, где скотина ходит в траве выше колена для того, чтобы скрыть этой травой скверный рисунок животных. И это потому, что хочешь сделать больше того, что можешь! У тебя есть несомненное чутье и понимание красок, но при этом у тебя отсутствует форма. Краски — это талант. Оставь их на время, не думай о них, а форму ты можешь усвоить, потому что рисунку можно научиться. Но, видишь ли, все эти твои головки, а некоторые из них даже очень хороши, не продвинут тебя ни на йоту вперед. А изучив рисунок, ты непременно подвинешься или вперед, или назад, и он сразу выявит все твои недостатки и слабые стороны.
— Но ведь другие же… — начала было Мэзи.
— Ты не должна обращать внимания на то, что делают другие люди; если бы их души были твоей душой, то это было бы другое дело. Помни, что для тебя важна только твоя работа, которая одна может спасти или погубить тебя, а следовательно, незачем терять время, оглядываясь на то, что делают другие.
Дик замолчал, и страсть, которую он все время так геройски подавлял в себе, снова вспыхнула в его глазах. Он смотрел на Мэзи, и его взгляд спрашивал ее яснее всяких слов. Не пора ли бросить эту бесплодную забаву с холстами, и указаниями, и советами и без лишних слов соединиться для жизни и любви?
Но этот взгляд остался без ответа.
Мэзи так мило согласилась с новой программой обучения, что Дик едва мог удержаться, чтобы не схватить ее тут же на руки, как ребенка, и не отнести ее в ближайший участок мэрии, где заносятся в книги лица, вступающие в брак. Это беспрекословное, покорное повиновение каждому произнесенному им слову и упорное молчаливое сопротивление его невысказанному, но хорошо известному ей желанию несказанно возмущали и терзали его душу. Он пользовался несомненным авторитетом в этом доме. Авторитетом, ограниченным, правда, несколькими часами послеполуденного времени, одного дня из семи дней недели, но зато несомненным в течение этого краткого времени. Мэзи привыкла обращаться к нему за советом об очень многих вещах, начиная от упаковки картин при пересылке их в провинцию и кончая средствами избавиться от неудобства дымящего камина. Рыжеволосая же девушка никогда не спрашивала его совета, но не протестовала против его посещений и постоянно наблюдала за ним. Он вскоре убедился, что питались в этом доме нерегулярно и кое-чем, главным образом чаем, консервами и сухарями или печеньем, как он и предполагал еще в самом начале. Предполагалось, что девушки поочередно ходят на базар за закупками, но на самом деле они всецело зависели от разносчицы, и их питание было столь же случайно, как питание молодых галчат или воронят. Мэзи тратила большую часть своих доходов на модели, а ее товарка разорялась на всевозможные принадлежности и аксессуары своего искусства, столь же изысканные и утонченные, сколь сама работа ее была груба и незатейлива. Умудренный дорого доставшимся ему опытом, Дик предупредил Мэзи, что в результате эта полуголодовка подорвет ее силы и лишит ее работоспособности, что несравненно хуже самой смерти. Мэзи приняла это во внимание и стала больше заботиться о своей пище и питье. Когда на него находило уныние, что обыкновенно случалось в долгие зимние сумерки, воспоминание об этом маленьком проявлении домашнего авторитета наряду с вынужденной сдержанностью терзало Дика, как удары плети.