— Но я уверена, что это бывает иногда возможно.
— Да, но очень редко преднамеренно. И когда это бывает, то оказывается, что весь этот громадный пуф так ничтожен, а весь мир так велик, что только одна миллионная часть людей знает об этом, все же остальные совершенно безучастны к тебе. Мэзи, пойдем со мной, и я покажу тебе нечто, почти столь же великое, как мир. Не работать нельзя, как нельзя не есть, это само собой, но старайся увидеть то, ради чего ты работаешь. Я знаю такие места, такие уголки земного рая, куда я мог бы увезти тебя: прекрасные острова, там, за экватором, которые ты увидишь лишь после долгих лет странствований и скитаний по морю, черному, как черный мрамор, из-за его страшной глубины, и, сидя день за днем на носу парохода, ты будешь видеть величественный восход солнца, как бы испуганного безлюдьем пустынного моря.
— Кого же пугает это безлюдье — солнце или тебя?
— Разумеется, восходящее солнце, которое не видит ничего перед собой, кроме безбрежной водной пустыни. А между тем там, под водой, слышится смутный шум, подымающийся со дна моря, и высоко над головой тоже реют звуки в ясной небесной лазури. И вот ты видишь остров, усеянный причудливыми влажными орхидеями, которые раскрыли рты от изумления при виде тебя, орхидеями, которые, кажется, могут выразить все на свете, но только не могут говорить. Там есть и водопад в триста футов вышиною, точно зеленая полоса с серебряной каймой; миллионы диких пчел роятся там в скалах, и слышно, как с деревьев грузно падают на землю тяжелые, мясистые кокосовые орехи; ты приказываешь белому, как слоновая кость, слуге повесить длинный желтый гамак с кистями, похожими на спелый желтый маис, ложишься в него и слушаешь, как жужжат пчелы и шумит водопад, пока не заснешь.
— И там можно работать?
— Разумеется. Что-нибудь делать всегда нужно; ты развешиваешь свои полотна на пальмах и предоставляешь попугаям критиковать их, а когда они начинают ссориться и драться, ты запускаешь в них спелым яблоком, которое лопается и разлетается мелкими брызгами… Так что, есть сотни чудных мест на белом свете! Едем со мной, и ты увидишь их.
— Мне не совсем нравится этот остров… судя по твоим рассказам, там должна царить лень. Расскажи мне о каких-нибудь других странах.
— Ну а как тебе понравится, громадный красный мертвый город, построенный из красных кирпичей, с мясистыми зелеными агавами, проросшими между камней, затерянный среди медово-желтых песков бескрайней пустыни? Там покоятся сорок усопших королей в сорока великолепных гробницах, одна великолепнее другой. Ты смотришь на все эти дворцы, улицы, лавки, водоемы и думаешь, что здесь живут люди, до тех пор пока не увидишь чахлую серенькую белку, которая преспокойно чистит свою мордочку посреди большой торговой площади, и величавого павлина, важно выступающего из-под лепной арки и развертывающего свой пышный чудный хвост на фоне мраморной ограды, ажурной и изящной, как старинное кружево. А там дальше маленькая черненькая обезьянка перебирается через центральный сквер к глубокому колодцу напиться. Она осторожно спускается по желтому плющу до уровня воды, а товарка держит ее за цепкий хвост на случай, если она оборвется.
— И все это правда?
— Я сам там был и видел. А когда наступает вечер, свет меняется так фантастически причудливо, что тебе кажется, что ты стоишь в самой сердцевине царственного опала. Незадолго до заката, всегда в одно и то же время, как будто по часам, в городские ворота грузной трусцой вбегает громадный щетинистый дикий кабан со всей своей семьей, по пути стряхивая пену со своих длинных кривых клыков. Тогда ты взбираешься проворно на плечи к одному из слепых черных каменных божеств на площади и наблюдаешь, как матерый кабан избирает себе для ночлега тот или другой безмолвный, но величественный дворец и забирается в него, помахивая своим крючковатым хвостом. Тогда поднимается ночной ветер, и пески поднимаются и движутся, и ты слышишь, как пустыня, непосредственно прилегающая к городу, поет: «Теперь я лягу и усну…» И все кругом погружается во мрак до тех пор, пока не взойдет луна. Мэзи, дорогая моя, поедем со мной, и ты увидишь, каков на самом деле свет. Мир так прекрасен и так отвратителен в одно и то же время, но я не покажу тебе ничего отвратительного, ему нет дела ни до твоей, ни до моей жизни, ни до наших картин; он делает свои дела и порождает любовь, и мы, со своей стороны, можем не думать ни о чем, кроме нашей работы и любви. Поедем, я научу тебя варить сунгари и подвешивать гамак, и… тысяче разных вещей, и ты сама увидишь и поймешь, что такое краски; и мы познаем любовь, и тогда создадим, может быть, что-нибудь действительно прекрасное. Поедем!
— К чему?
— Как можешь ты создать что-либо, пока не видела всего или, по крайней мере, всего, что ты могла бы видеть! А кроме того, я люблю тебя и потому зову тебя — поедем со мной, здесь тебе делать нечего; ты здесь не дома; ты наполовину цыганка, это видно у тебя по лицу, а меня даже сам воздух открытого моря манит и волнует… Умчимся за моря и будем счастливы!
Он поднялся на ноги и стоял подле старой пушки, глядя вниз на сидевшую у его ног девушку. Короткий зимний день угас, и, прежде чем они успели спохватиться, светлая зимняя луна всплыла над спокойным морем. Длинные извилистые серебристые полосы обозначились там, где начавшийся прилив набегал на болотистую отмель. Ветер стих, и среди невозмутимой тишины слышно было, как неподалеку чей-то осел щипал мерзлую траву. Слабый звук, похожий на заглушенный бой барабана, доносился из лунного тумана.
— Что это такое? — быстро спросила Мэзи. — Точно сердце бьется… Где это?
Дик был так разозлен этим уклонением от ответа на его сердечную мольбу, что он не сразу решился ответить на ее вопрос. Мэзи с некоторым страхом следила за выражением его лица. Она так страстно желала, чтобы он был благоразумен и не мучил ее этими заморскими впечатлениями, которые она в одно и то же время и понимала и не могла понять. Никакой перемены в его лице она не ожидала.
— Это пароход, — сказал он наконец, — двухвинтовой пароход, судя по звуку. Я не вижу его, но, вероятно, он стоит очень близко от берега. Ага! — воскликнул он в тот момент, когда красноватый огонь ракеты прорезал туман. — Он подает сигнал перед тем, как выйти из канала.
— Что это, крушение? — спросила Мэзи, ничего не понимавшая в этих вещах.
— Что за вздор! Он просто дает знать о себе. Красная ракета с носовой части, а вот и два зеленых огня на корме и еще две красных ракеты с мостика.
— Что же это значит?
— Это сигнал компании «Южный Крест». Пароходы, отправляющиеся в Австралию… Но какой же это может быть пароход?
Голос его заметно изменился. Он как будто говорил сам с собой, и это не понравилось Мэзи. На мгновение луна прорезала туман и скользнула по черным бортам длинного парохода, движущегося вниз по каналу.
— Четыре мачты и три трубы… и, как видно, полная осадка… это должен быть «Барралонг» или «Бутия»… Нет, у «Бутии» нос как у клипера; это «Барралонг», идущий в Австралию; через неделю они увидят Южный Крест… Эх, старое корыто, как я тебе завидую!
И, не спуская глаз с парохода, он взошел на вал форта, чтобы лучше разглядеть его, но туман сгустился и скрыл его от глаз, а удары винта становились все слабее и слабее. Мэзи окликнула его несколько раздражительно, и он обернулся к ней, не отрывая глаз от моря.
— Видела ли ты когда-нибудь Южный Крест, сияющий прямо у тебя над головой? — спросил он. — О, это так великолепно!
— Нет, — коротко отрезала она, — и не имею никакого желания, но если ты находишь, что это так великолепно, то почему ты не отправишься сам любоваться им?
И она подняла к нему свое лицо, обрамленное блестящим черным мехом дорогих соболей, и глаза ее горели, как звезды, а серебристый мех кенгуру, освещенный луной, походил на слиток серебра, подернутого морозом.
— Клянусь честью, Мэзи, ты походишь сейчас в этих мехах на маленького языческого божка! — По глазам девушки было видно, что комплимент не пришелся ей по вкусу. — Мне очень жаль, — продолжал Дик, — но, право, Южный Крест не заслуживает особого восторга, кроме тех случаев, когда подле вас есть кто-нибудь, кто помогает вам восторгаться им. А парохода уже и не слышно.