Знаешь, отец, заявил он, наклевывается один сюжетец, но без консультации специалиста не обойтись. Всего рассказывать не стану, неинтересно, а вот некоторые детали… Значит, так: ночь, поздний прохожий, и вдруг удар кулаком по голове, он сразу обмяк, упал… Месть или с целью грабежа, мне пока неясно. А ты вот что скажи: можно ли отбить человеку память… временно? И надолго ли? Сознание вернулось, встал, хоть и пошатывался… а вот память?

Это для сюжета? Только для сюжета?.

И Наримантас не решается распахнуть дверь в комнату сына. Не он, а кто-то посторонний опытной рукой разматывал путаный клубок. Даже тогда, когда нить жизни пряма и звонка, точно струна, следует быть осторожным. Его жизнь такой не была, хотя он меньше всего думал о себе. Работа? Разве то, что делает он каждодневно, обливаясь кровью и потом — кровью чужой, но потом своим! — это лишь работа и больше ничего?

Прислушался к дыханию сына. И ему стало неловко, словно подглядывает тайком. Когда сын рядом, как-то не верится в ценность своей работы: наблюдают за ним насмешливые голубые глаза и видят его не у операционного стола, резкими короткими фразами дающего указания ассистентам — нет тогда для них ничего важнее приказов хирурга Наримантаса, — а в пропахшей несвежей пищей душной столовой, где стоит он, втиснувшись в очередь; опережая его, лезут к раздаче заведующие отделениями и разные другие шишки, им и кусок мяса помягче, а ты, проторчав минут пятнадцать, уносишь в тарелке подошву с подливкой и, утешив себя мыслями о важности собственной персоны, вновь отправляешься резать людей, это твоя привилегия, ею не обладают ни короли, ни президенты, может, только палачи в экзотических странах. Сыновнее неуважение — Наримантас не признался бы в этом даже под пыткой! — проникало в его душу, словно яд, отравляя единственную радость: вздохнуть полной грудью, успешно завершив одну операцию и ожидая следующей. А, шли бы они ко всем… такие радости! Как избавиться от недовольства собой, превращающегося в недовольство всем и вся, когда на тебя жаляще смотрят глаза сына? Не поэтому ли избегал он близости с Ригасом, каверзными вопросами разрушавшим то, что он упорно утверждал всей своей жизнью? Нападки Дангуоле, куда более шумные, возбуждали только насмешку и жалость.

— Не стоят ли твои часы, отец?

Ригас возник перед ним внезапно, даже дверь не скрипнула. Слова его заставили Наримантаса вздрогнуть, будто кто чужой подкрался и ехидно шепнул их в самое ухо. Какой-то подвох чудился в голосе сына, в глазах, в наклоне головы; до чего же на Дангуоле похож — вылитый! — и кожа такая же гладкая, и цвет лица ее, и повадки, хотя, ясное дело, он и ее презирает, подумал Наримантас, в упор, хоть и косвенно, спрошенный, почему торчит он вдруг дома, когда в его больничном муравейнике наверняка уже кипит жизнь.

— А твои, сын?

Ригас слегка приподнял левое плечо, и контрудар отца, не задев; скользнул по белой эластичной, как у женщины, коже молодого атлета. Знал, что нравится отцу в таком виде, обнаженный, в одних плавках, еще не стряхнувший тепла и чистоты сна, однако размякать нельзя, а то расслабишься, как позавчера, и еще выдашь себя — отец-то ничего не смыслит в литературе, для него все, что пишут, или правда, или ложь… Ха! Правда или ложь! Но смешок, короткий, словно икота, застрял в горле, когда у отца бдительно дрогнули брови. Нет, надо быть начеку, кто даст гарантию, не твои ли дурацкие «психологические изыскания» приковали нынче Наримантаса к дому? А ведь, кроме того ночного похода с Викторасом, был еще институт, а там тоже кое-какие делишки с душком числились, паршивые делишки, как подумаешь, тошно становится, и еще что-то висело на совести. Оно пока не обрело определенной формы, но висело, подобно черной туче — то ли уберется прочь, погромыхав над головой, то ли прорвется ливнем и затопит…

— Я бы на твоем месте не очень себя упрекал, — Ригас доверительно улыбнулся; появилась возможность перевести разговор на нейтральную почву, где ему ничего не грозит.

— А в чем дело?

Ну и хладнокровное же существо этот Наримантас!

— В Дангуоле… Думаю, на этот раз она долго не задержится.

Наримантас сделал вид, что не понимает сына, пытаясь этим скрыть чувство, очень близкое и к признанию вины, и к отрицанию ее. То, что сказал Ригас, вроде бы оправдывало его, и, хотя ощущалась в его словах нотка неискренности — сын, казалось, стремился извлечь из этой ситуации некую пользу для себя лично, — Наримантас не решился возразить ему, тогда пришлось бы взваливать на себя ответственность за действия Дангуоле, которые превзошли скромное его намерение создать между собой и ею кое-какую дистанцию.

— Как она уехала-то?

— На грузовике. Проголосовала на улице.

Теперь они оба видели Дангуоле Римшайте-Наримантене. Она летела в страну своих грез, мчалась во весь опор, чему изо всех сил способствовали огромные колеса грузовика, неслась, соблазненная громыхающей вдали грозой. Наплевать, что молнии этой грозы искусственные, что гром там делают, ударяя палкой по листу жести, она стремится к этой грозе сломя голову — или не зная о подделке, или не обращая внимания? — компенсируя себя за бесконечные месяцы, в пыль перетертые у газовой плиты да стиральной машины.

И отец и сын видели ее в безжалостном утреннем свете: длинные крашеные ресницы бросают на глаза густую тень — не потому ли ее лицо кажется белым как мел? — видели ее головку, склоненную к плечу водителя; аккуратный паричок сдвинулся, из-под него выбилась прядь жиденьких, с проседью уже волос; но даже и в эту минуту объединенные все еще дорогим для них беспокойством за хрупкую, неведомо куда устремившуюся женщину, они не переставали пристально наблюдать друг за другом.

— К чему ей эта клоунада? — пожал плечами Наримантас, стараясь смягчить их общую вину перед сыном, особенно свою. — Что я, легковой бы не достал?

— Достал бы? Но тебя же все нет и нет.

— Есть телефон.

— Попасть под ледяной душ твоей Нямуните?

— Вежливость — не порок. Кроме того, не вижу никакой связи между…

Не желал он ставить рядом этих двух женщин, хотя, отказывайся не отказывайся, какие-то сопоставления приходили в голову, тем паче что чувствовал он теперь себя свободным. Была ли на самом деле у Дангуоле нужда сторониться Нямуните, опасаясь ее холодной вежливости? Пустяки! Хотя… разве ожидание того, что может случиться, лишь пустая, выдумка, как и другие сомнительные выдумки Дангуоле?

— Да не казнись ты, отец. Перебесится наша мать, и все встанет на свои места. Добудь-ка лучше телевизор, да еще спицы…

— Думаешь, поможет?

— Один-другой сюрприз, чтобы не обрастали вы мхом, и…

— По-твоему, мы мхом обросли? Тошно тебе с нами?

А у него редкая проницательность, почти с нежностью подумал Наримантас о сыне, однако зазвучавшая в душе отцовская гордость не помешала ему трезво оценить роль Ригаса во внезапном изменении семейной ситуации. Отныне будет он лавировать между отцом и матерью, скрывая свои похождения и черпая из двух кормушек. Наримантас невольно любовался сыном, его чистая кожа поблескивала на солнце от едва заметного движения ребер при дыхании, от непроизвольно вздрагивающих крепких мышц, а может, просто от избытка здоровья. От парня все еще веяло теплым сном, как в детстве, и вообще что-то детское сохранилось в нем, но его проницательность принадлежала человеку, не по годам зрелому, поднаторевшему кое в чем, она прочно засела в этом юном теле. Ухватив ход отцовских мыслей, Ригас хмыкнул и тряхнул головой, откидывая со лба длинные волосы. Позавчера, мямля что-то о своем идиотском сюжете, он так же сухо хмыкал прямо в лицо оглядывавшей его Нямуните, хотя в ее вежливой улыбке и намека на оскорбление не было.

Ригас не любил себя таким, каким видел сейчас в оттаявших глазах отца. Еще минуту постояли они, уже стесняя своим присутствием один другого.

— Что думаешь делать сегодня?

— Пачкотней займусь.

— Живописью?

— Я же говорил тебе… Пишу кое-что.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: