— На сей раз после ресторана… Хотите еще что-то сказать, товарищ Казюкенас?
— А, после ресторана, тоже дело, почему бы не отвлечься, я, бывало, тоже от коньячку не отказывался, а теперь ставлю бутылочку только для вида, как будто пью; извините, хочу попросить вас об одном деле, не пугайтесь, ничего особенного, для меня важно, а для вас, доктор, наверно, каприз больного, вы же ко всяким капризам привыкли — хочешь не хочешь, а слушаешь. Так я вот о чем: очень прошу вас, доктор, когда я лягу и после этого, после операции, не пускайте вы ко мне никого! Обещаете? Никого, доктор, слышите, ни одной живой души, абсолютно, терпеть не могу этих посетителей, вы уж не удивляйтесь, после как-нибудь объясню…
— Успокойтесь. Никого так никого. Воля ваша. Правда, в условиях нашей больницы нелегко…
— Вы уж не сердитесь, доктор! Чувствую себя, как перед путешествием, длинным, тяжким… немало довелось на своем веку помотаться по свету: аэродромы, международные отели и так далее. Не такое путешествие имею в виду — иной раз и недалеко куда-нибудь едешь, и то приходится думать, что прихватить, что оставить, а тут… столько балласту набралось, милый мой доктор, сколько всякого — горы! — и не сообразишь, что тебе необходимо, а что нет, самому себе мешком с отрубями кажешься, можно было бы, тело свое дома оставил, отправился бы в больницу налегке.
— Тело придется прихватить, а язву из желудка выбросим! — пошутил Наримантас, уже окончательно протрезвевший и унявший внутреннюю дрожь; как много нагружает больной на врача, отказываясь от себя, и ведь предчувствовал, что будет именно так: не успел лечь, еще только первый шажок сделал, а уже требует проценты, дополнительные услуги, и бог весть что ему еще на ум взбредет…
На другом конце провода послышалось тяжелое сопение, монолог, захватывающий, как трал, не только рыбу, но и всякую всячину со дна — камни, водоросли, топляки, — на мгновение прервался.
— Вас, доктор, послушают, вы строгий, очень вас прошу, никого. Устал я… Нет, ножа не боюсь, от ожидания, от мыслей устал. Помните, помнишь, Винцас, меня уже однажды оперировали, Каспараускас за лечение платил, не помогло, пришлось лишиться глаза, а когда вернулся, вы на меня, как на рыночного шарманщика, таращились — уж так интересно было, как это я выгляжу без одного окошка и что там, за ним, на дне?..
— Ну к чему былое-то поминать? Теперь другие времена. — У Наримантаса затекла рука, держащая трубку, она чуть не выскальзывает из пальцев, перехватил; и так неудобно, и этак, пора кончать, лучше уж пообещать все, что пожелает, чтобы не тащил в прошлое, когда впереди столько опасного, столько неизвестного. — Ладно, товарищ Казюкенас. Постараюсь никого к вам не пускать, разве что самые близкие…
— Нет у меня близких, уж поверьте, доктор, то есть, конечно, есть, как у всех, но… Это длинный разговор, не теперь, в полночь, вести его, понимаете, могут сын с дочкой явиться, не уверен, но предполагаю; так вот, если придут, не пускайте, что хотите придумайте, но не пускайте, сколько раз пытался с ними контакт установить, особенно когда хуже себя чувствовать начал, куда там, воротили нос, гордые. Невеселая это история, будет время, расскажу, только не пускайте, кто бы ни пришел — никого! — Казюкенас разволновался, из его последних слов ясно, что, помимо детей, есть еще кто-то, кого ему тоже не хотелось бы видеть, и этот «кто-то» заботит Казюкенаса не меньше, чем сын с дочерью.
— Ладно. Но прошу вас, если измените решение, не стесняйтесь. — Здравый смысл подсказывал Наримантасу, что надо дать Казюкенасу возможность не захлопывать двери наглухо, когда груз станет невыносимым, может, и потребуется кто-нибудь, но до этого еще далеко, еще не время об этом думать, а рядом, на другом конце провода, пугающая и такая жгуче интересующая его близость, словно остались они вдвоем в неуютной пустой квартире, из которой вынесено все старье и вот-вот должны привезти новую мебель. — Говорил ли я вам, что по указанию главврача для вас освободили отдельную палату? Окно выходит во двор, будет спокойно.
— Простите, доктор, большое спасибо, что так заботитесь, но не нужно, не нужно изолированной палаты, отказываюсь категорически! Куда положите, туда и лягу, лишь заболев, начинаешь понимать, как они ничтожны, все эти привилегии… смешно, право, месяц назад сам бы отдельную попросил, а сейчас…
Ладно. До завтра, милый доктор, хотя, подождите, какое уж там завтра, оно уже с час тому назад началось, доброе утро, доктор!
Сейчас в него вонзятся глаза, горящие мрачным огнем на исхудавшем лице… Наримантас подумал «глаза» и не поправил себя — искусственный смотрит еще настороженнее, чем живой, словно у него больше прав требовать или упрекать. Когда Казюкенас еще спал после операции, лицо его было красиво и полно достоинства, он легко и таинственно улыбался кому-то бескровными губами, словно потеря крови во время операции очистила его, облагородила, грубовато-крестьянское ушло куда-то, уступив интеллекту и нижнюю часть лица. Потом нагрянул послеоперационный шок, лицо снова изменилось, постарело… Шок. Легкие не снабжали кислородом, сердце — кровью; его измучили, искололи, чтобы вырвать из рук случайно проходившей мимо курносой… Вырвали. Сейчас уставится мрачным взглядом и когтями выцарапает из врача то, что он не осмелился бы сказать, даже если ни в чем и не сомневался.
— Доктор… давит… не могу…
Наримантас отвернул одеяло, уже не опасаясь горящих глаз Казюкенаса, в глубине их таилось простое, человеческое, такое понятное чувство — стыдливость.
— Не мочитесь? Что же вы, коллега Рекус?..
Подскочил Рекус.
— Пригласить уролога?
— Не нужно! Тут Алдона. Скажите ей, чтобы прихватила катетер…
— Сами вводить будете?
— Когда делаешь сам, избегаешь неожиданностей.
В палату с катетером в руках вошла Касте Нямуните, скупо улыбнулась, точно у нее замерзли губы, однако она не скрывала удовлетворения от того, что снова видит Наримантаса, пусть он и не в духе, и что ее руки под его придирчивым взглядом снова будут делать то, что проделывали сотни раз.
— Ну что, проводили, надеюсь, своих гостей? — язвительно буркнул Наримантас.
— У меня гостей не бывает, доктор.
— Извините, родственников из деревни.
— Одного родственника. Точнее, бывшего. Вам требуется еще какая-нибудь информация?
— Не информация! Работа мне требуется, внимательный уход за больным. Вы нужны здесь, понимаете? — шипел он.
— Но меня же Алдона подменяла…
— Никаких Алдон! Пусть наводнение, пожар, землетрясение!.. Ясно? Здесь нужны вы, а не Алдона!
— Хорошо, доктор, понятно… Но я хотела бы объяснить…
— Никаких «но»!.. Никаких объяснений!
…Казюкенас застонал от боли, стыда и облегчения, освободившись наконец от кошмара, которого он и не представлял себе, когда ложился сюда, отдавая свое тело на заклание. Неужто операция — лишь начало страданий, а не конец? Сестра действовала ловко, доктор стоял съежившись, словно это ему вводили катетер, — знакомый, даже хорошо знакомый человек, только забылись фамилия, имя и откуда он его знает. Боль в мочевом пузыре вроде прояснила мозг Казюкенаса, теперь он снова погружался в дурманящий туман, поднимавшийся в палате, словно над болотом, хотя его мужского срама еще касались чужие руки, может быть, бабушкины, только почему-то не черные и узловатые, а молодые, с розовыми ногтями — это не бабушкины! Почти бессознательно — по одной лишь мужской стыдливости — попытался он сопротивляться этим незнакомым рукам, но вот все уже хорошо, будто босой дрожишь за углом избы на обледеневшей земле, а горячая струйка согревает озябшие пальцы ног…
5
Я знаю, бесконечный поток времени уделил мне одну-единственную каплю, и я должен сформировать из нее нечто отличное от всего другого. И вот эта капелька вечной магмы теряет тепло. Такое впечатление, будто отпущенные мне дни отслаиваются, лупятся, как сожженная солнцем кожа, кто-то безжалостно обтесывает меня, словно живое дерево топором, — отлетают кусочки коры, разрушается нежный лубяной слой, текут и пропадают втуне необходимые для жизни соки.