— Я понадобился? Вы не ошиблись, сестра?

Нямуните молча теребила поясок своего халата, кусала губы, сейчас она скажет нечто ужасное, что будет не только выговором за отвратительное поведение, но и свидетельством бессмысленности всей его жизни и трудов.

— Казюкенас? Шаблинскас?

Не совладав с дрожащими губами, отрицательно покачала головой.

— Так что же случилось, сестра? Следователь? А вы, вместо того чтобы помочь…

— Я не знала, что доктор очень занят! — Резко отвернулась и чуть не кинулась прочь — не доверяет вспухшим губам, выдающим не свойственное ей волнение. Чувствует их предательский жар, мешающий не только говорить — дышать, халат обтягивает небольшие острые груди, и Наримантаса захлестывает желание, гулом отдающееся в голове; похожее испытал недавно, помогая Бугяните, но в отличие от молоденькой врачихи Касте — созревший плод, и необходимо обуздать себя — ее горячие губы не сулили ни мира, ни благосклонности.

— Поясок… поясок у вас развязался. — Он стискивает в кулак потянувшуюся к ее талии ладонь, кидается к раскрытому окну — воздуха! — но асфальтовый чад не освежает.

— Что? Что вы… — Желание вернуть руку Наримантаса — ведь та еще дрожит, будто коснулась ее — борется в Касте с заботой, пригнавшей ее в палату. Наконец она тихо охает, вроде очнулась от обморока, а губы снова пляшут, не умещаясь на лице. — Зубовайте звонила, доктор!

— Какая еще Зубовайте?

— Айсте Зубовайте. Ну, эта, эстрадная, больного Казюкенаса… Неужто забыли, доктор? — Улыбнулась. В серо-голубых глазах сквозь дымку печали сквозит ирония.

— Ну и что? — по-детски упрямится Наримантас, боясь новых неприятностей — мелькает тяжелая волна волос, обдавая пряным запахом духов, и, словно балерина на сцену, врывается в их беседу Зубовайте. — Чего ей надо?

— Она требует…

— И от законного не рекомендуется требовать, а тут…

— Требует свидания с больным, и, мне кажется…

— Надеюсь, вы не разрешили ей появляться здесь, да еще с огромным букетом? — Пока он на месте, пока в здравом рассудке, эта балерина или певичка в больницу не прорвется! Словно услыхав эту мысль, Зубовайте исчезает. — Между прочим, сестра, в палатах кучи цветов. В послеоперационных! Непорядок.

— Как я могу разрешить? Вы же запретили! — Цветы Нямуните пропустила мимо ушей, в ее четком, звенящем голосе вызов, будто она и есть та самая обиженная им Зубовайте или защитница ее.

— И правильно сделали. Хотите на спор? Осведомилась ли хоть о здоровье Казюкенаса?

— Нет.

— Вот видите! Не здоровье ее интересует…

— Откуда вы знаете, доктор? Женщина, если любит… — Слова срываются с непослушных горячих губ, пугая их обоих, пытающихся спрятаться за правилами и умолчаниями, похожими на ложь.

— Простите, Касте, — он нежно выговаривает ее имя, одновременно погружаясь в главную заботу — как оградить Казюкенаса от болезни, от людских вымыслов и оговоров, наконец, от самого себя. — Вы молоды. Я несколько больше знаю о людях…

— И поэтому… напились с Жардасом?

— С доктором Жардасом, сестра. Две-три рюмки — мелочь. И я бы попросил вас…

— Думаете, больные не замечают?

— Не дети. Должны знать, что и врачи — люди. Что с вами, сестра?

Взгляды их скрестились, теперь невозможно разойтись мирно, без драки…

— Отпустили домой ту девушку? А если у нее действительно с селезенкой?..

— Почти уверен — нет.

— Что значит — почти? Мы и держали ее профилактически. Трезвый бы вы никогда так не поступили. Никогда, доктор!

И с этой девчонкой вел ты себя неправильно, кричит взгляд Нямуните, и со мной, и со всеми, со всеми!

— Ну, верните ее, — устало машет он рукой.

— Ничего с ней не случится. Если что, снова приедет. А вот вы…

— Я?

— Терпеть не могу пьянства! Не выношу! Жардас — робот. Неплохой робот, прекрасно запрограммированный… Но вы, доктор, вы?..

— Я не лучше.

— Станете хуже. Пить и оперировать? Не вам! У слабовольного человека и работа бессмысленна!.. Да, доктор!

— Во-первых, я не пью и не собираюсь. Во-вторых, сестра, кто дал вам право делать выводы о смысле моей работы?

— Если я молчу, то это не значит, что не думаю и не чувствую. По мнению многих, сестра не человек, то есть не такой человек, как врач! Подумали бы хоть, что сестры работают не меньше вас, выгребают за всеми мусор да еще должны дышать парами выдыхаемого вами алкогольного перегара!

— Вы, извините, помешались? Алкоголь да алкоголь…

Если помешалась, так на это есть свои причины. И посерьезнее, чем вам кажется…

— Значит, я дубина? Не понял бы? Почему вы скрытничаете? — Наримантасу было жалко ее, будто она лишилась вдруг своей до блеска отшлифованной оболочки, такой удобной и для нее, и для всех окружающих.

— Не о себе говорю, доктор! Нямуните нетрудно заменить другой сестрой. Мне показалось, что я должна… ну, предостеречь вас! Вы ведь знаете, как я вас уважаю… как… — Она не решилась произнести более подходящее слово. — Жалеть потом буду, но… Вы же не представляете себе, доктор, какие шутки выкидывает жизнь! Все близкие мне люди рано или поздно тонут в водке. Отец… Я так любила его — справедливый, нежный! Начал с невинной рюмочки, а потом хлестал бутылками, маму избивал… Язва двенадцатиперстной, операция, шкалик водки и похороны… Брат… был у меня младший братишка… смотреть на отца без ярости не мог… Первая получка на заводе и первая рюмка. Полез пьяный под кран — пятитонная балка… Продолжать, доктор?

Слова Нямуните, будто крючьями, раздирали кисейную дымку доброты, которой он окутал себя с помощью коньяка, нет, не на спокойствие рассчитывая, только на забытье. Снова подтянутый, взявший себя в руки, почти трезво удивлялся он ее вспышке, скорее всего связанной с недавними таинственными исчезновениями — с предыдущей, мало ему известной жизнью Нямуните. Ее ли это глаза из незамутненной прохлады? Голубизны в них ни капли, серые, стального оттенка, полные ненависти к могучей напасти, всю жизнь преследующей ее. И голос, всегда такой сдержанный, ясный, режет слух. Правда, однажды он уже видел ее в этом состоянии. Неожиданно перед глазами всплыла картина, которую он всегда стремился прогнать. Незнакомая комната, вернее, просторная застекленная веранда, залитая голубоватым лунным светом, громоздкое плетеное кресло, заваленное одеждой, перестук стенных часов — все тонет в призрачном, холодно и зловеще сияющем свете луны, все видно яснее, чем днем, и остро царапает сердце шепот Нямуните:

— Выпили? Напились? Зачем, зачем!

— Нет, сестра, нет, милая, сто пятьдесят — двести, не больше!

Но в нем что-то оборвалось, не от слов этих, от застывших, что-то неумолимое и страшное увидевших глаз, только сейчас так живо и тепло мерцавших в мертвенно-голубоватом свете; руки еще ласкали ее полураздетое тело, мгновение назад теплое и мягкое, отдающееся, а теперь напряженное, испуганное возможной близостью. Нет, не близостью, чем-то более страшным.

Следовало объясниться. Он и не предполагал, что такое может случиться между ним и женщиной, о жизни которой он почти ничего не знал. Отношения, сложившиеся у него в больнице с робкой, несколько неуклюжей девушкой, страстно мечтавшей стать хорошей медсестрой, казались абсолютно простыми, без каких-либо сложностей… Теперь, с сожалением понял он, непросто будет видеть ее, отношения учителя и ученицы разрушились, новые — мужчины и женщины — оборвались, едва завязавшись, и все то, что произошло тут и что не произошло, будет стоять за каждым их неосторожным словом, взглядом, воспоминанием.

— Не надо, прошу вас! — Она отстранилась, запахивая кофточку, белая кукла с черным ужасом в глазах, а он продолжал что-то говорить, не слыша своих слов, оправдывался, как большинство мужчин в подобной ситуации, боясь показаться смешным. — И не зовите меня сестрой! Я знаю, я сестра, глупая, малообразованная, суеверная… Да, да, я суеверная — боюсь водки! И все-таки…

— Вы же тут ни при чем, сестра!.. Я вас уважаю, по-прежнему уважаю…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: