— Наримантас-младший! Точно. Как я рада! Не сердитесь, что так называю вас?

— Я Ригас.

— Ригас?

— Риголетто, паяц, сеньора.

— Как только увидела, сразу вспомнила… В тот раз, когда мы… не позабыла вас, нет!

Как только увидела?.. С чего это она лебезит? Ведь мы не знакомы, говорю себе это и соображаю, что ошибаюсь: многое друг о друге мы знаем, разумеется, она больше.

— Ну уж нет, этот молодой человек не паяц. У него на лбу другое написано!.. Не верите, что еще тогда так о вас подумала?

— Ха, написано! — фыркаю, и тем не менее лоб заливает краска удовлетворения.

— Лестница вверх! Слава, деньги, путешествия! Вот что написано. А если… если выдумываю, то все равно вы достойны всего этого куда больше, чем другие!

Почувствовав мою боязливую доверчивость — а ее легко убить словом, неосторожным взглядом! — Айсте Зубовайте смеется гортанным, лукавым смехом, приглашая и меня повеселиться.

— Ну что там слава, деньги! — подходящий случай порисоваться, так уж положено, когда торчишь в мечтательном дыму кафе рядом с привлекательной женщиной, а вдобавок еще и знаменитостью. — Мы же обречены на гибель и тление… слыхали, вероятно, о «черных…

— …дырах»? Как же, слыхали! — Меня поощряют продолжать, но ее внимание уже отвлечено в сторону; становится ясно, что моя личность для нее не больше, чем прозрачный завиток сигаретного дымка, которым выстреливают из губ, не думая о нем. — Вот что, Ригас… Я там не особенно любезно на твоего отца напала… Не знаешь, очень рассердился?

— Что вы! Он тут же все забыл.

— В самом деле? — Не ожидала такого ответа, сминает сигарету, ищет, куда бы бросить окурок, подаю ей пепельницу. Улыбкой благодарит меня, но улыбка полна замешательства. Айсте явно смущена, гладкую кожу лица прочерчивают морщинки, которых она даже не пытается скрыть.

— Не удивляйтесь. Его интересуют только больные.

— Ну а близкие люди?

— Ха! Пациент, перенесший операцию, — вот для него близкий человек! Правда, стоит тому выздороветь, отец начинает его избегать. — Мне самому странен этот отцовский обычай, отличающий его от всех остальных людей.

— Послушай, Ригас… Не мог бы ты?.. — Она снова Айсте Зубовайте, привыкшая очаровывать, приказывать, пользоваться услугами. — Ни о чем не прошу, но… не скажешь ли ему при случае, мол, встретил ту певичку или крикушку эстрадную… Тебе даже не придется лгать! — Она окидывает меня оценивающим взглядом, очень похожим в этот момент на взгляд Казюкенене. — Мы ведь на самом деле встретились и даже дружески — разве не дружески? — побеседовали. О «черных дырах», к примеру… Не нравиться о дырах? Можем о другом. О чем бы ты хотел?

— Может… о Казюкенасе? — нахально бросаю ей в лицо и не потому, что язык чешется хамить — не накачав себя, я бы на такой вопрос не решился.

Не так этот мальчишеский вызов, как тут же мелькнувшая в моей голове Казюкенене окатывает холодной водой. На мрачном, почти черном фоне бывшей жены легкая сверкающая белизна Айсте начинает резать глаза бесстыдным светом. Уже не излучает она вокруг былого очарования.

— Опередил. Чужие мысли читаешь, Ригас! — Она не без натуги улыбается мне большим накрашенным ртом.

— Ладно, о товарище Казюкенасе поговорили. А доктору Наримантасу все-таки ничего больше не рассказывать?

— Разумеется.

— И ни о чем не спрашивать?

— Ни в коем случае. Разве что сам проговорится.

— Интересно…

— Понимаешь, эта гнусная привычка медиков делать из всего тайны… Средневековье какое-то! Они меня просто бесят… А тебя? Говори мне «ты», разве мы не друзья?

— Предположим, и меня, но шпионить за своим отцом не буду!

— Какими жестокими бывают люди! — Глаза Айсте сверкают, кажется, вот-вот хлынут злые слезы или влепит она мне пощечину, но прячет взгляд за клубом дыма, неизвестно, кого осуждая: меня, себя, отца или Казюкенаса. — Такими жестокими… и к другим и к самим себе… Разве я не права?

Да, жестокими, а я, наверное, самый жестокий!

Прикарманил сотню бедняги Казюкенене, а теперь вот греюсь на солнышке, лучи которого опасны для Казюкенаса и для отца. Но пусть не ждет, шпионить за отцом не стану! Да, не одобряю донкихотства в наш трезвый век и все-таки не буду мешать отцу валять дурака. Болейте сколько угодно, выздоравливайте, ми дуйтесь, хулите друг друга, мне-то что?

Неподалеку молоденькая официантка в коротком фартучке старательно отсчитывает сдачу. Клиент протестует, даже возмущается — оставь! — а она упрямо звякает копейками, на столике уже целая кучка белых и желтых кружочков. Сердце охватывает благодарное чувство неизвестно к кому и неизвестно за что, может, к этой вот по-детски добросовестной официанточке, а может, даже к Айсте Зубовайте, все поглаживающей свои непокорные потрескивающие волосы. Ни на сантиметр не продвинулся к цели, все так же бессмысленно и запутанно, как прежде, но тем не менее приятно шагать от ее столика с гордо поднятой головой. Наконец, даже сотня Казюкенене пока еще цела. Не прижмет — не разменяю. Да, да! Возьму вот и верну, что, не верите?

— Хелло, Ригас! Если думаешь, что я работаю в ломбарде, то глубоко заблуждаешься!

— Ничего не понимаю. Нельзя ли яснее?

— С рождения глуп или притворяешься?

Я притворялся, а сам боролся с радостью. С бешеной радостью, что утерпел, не позвонил первым и тем самым выманил Сальвинию из чащи! Интересно, когда соблаговолит привезти бампер? Он не скоро еще потребуется, подожду. Во-вторых, когда я вспоминал обо всем, точно нефтяные пятна на поверхность воды, всплывали остатки стыда. Вроде бы уже и чистая рябит водица, глядь, новое радужное пятно… И все же не терпелось мне, будто не полосу хромированного железа оставил я в автомобиле Сальве, а пластиковую бомбу, которая в один прекрасный день должна взорваться. Так, так… еще денек… ничего, подожду, не буду торопиться.

— Всю неделю твою железку вожу. Смотри, вон выброшу!

— Не смей! Придется золотом платить.

— Тогда забирай!

Я поигрывал телефонным проводом и улыбался в темноте. Свет ночника, прикрытого дырявым абажуром, падал на стены и потолок, усеивая их светлыми пятнышками. Ступни в кедах протянулись далеко-далеко, вросли в стену, и, казалось, она немедленно расступится, стоит мне только подумать об этом. Вот ведь, подчинился же моей воле отдаленный объект! Рука, держащая трубку, стала ветвью дерева, на нем щебетала жар-птица — Сальвиния, и поет она то, что мне нужно.

— Подождешь, пока персональный троллейбус вызову?

— Некогда мне!

— Тогда вези на своем «комоде»! Что тебе стоит?

— Ты хочешь, чтобы я… сейчас?

Она медлила, дышала в трубку, и было неясно, приедет или нет. «Комод», коричневый «комод» — разве не точно сказано? Следовало бы записать. Вымирают слова, как мамонты. Зачем пригласил я Сальве? Что мог извлечь из ее посещения? Опасное дело — пытаться опередить время. Крепко это усвоил после той неудачи, когда пришлось удирать от Мейрунайте в сопровождении Влады. К комбинационной игре готов я не был — стоит включить верхний свет, разрушится игра теней, вылезут стены в потеках, затрепанная наша обстановка, нищета, да-да, нищета, и ничего больше, хотя предки и не признают этого. Чем поражу гостью? Мебелью из дворца Радзивиллов? Югославской имитацией рококо? Или стандартной секционной стенкой — злополучным фабричным слоном, заполнившим десятки тысяч блочных квартир и топчущим всякий уют? К черту индивидуальный стиль и да здравствует секция! Не в ней ли хранится твоя радость — пластинки, твоя мудрость — книги, не на ее ли полках и не в ее ли ящиках трофеи твоих мечтаний и подвигов?

Зажег свет, бросился в спальню, где не убиралось с отъезда Дангуоле, затем в гостиную; отец окончательно переселился сюда — шлепанцы, пижама… куда бы их сунуть? Я расталкивал по углам и щелям вещи, одежду, скрывая следы семейной неурядицы Наримантасов. Из открытых ящиков свисало белье, полотенца, из дверец шкафов и кладовой лезли какие-то свертки, пакеты… Как бы не захотелось ей кофе! Кинулся в кухню, и тут мусор, гора тарелок за несколько дней… Зло брало на родителей, на их нетребовательность к комфорту, но время от времени утешала и злорадная мыслишка: ничего, пусть увидит весь этот хаос, этот мещанский беспорядок, ничего, пусть пощиплет ей холеный носик воздух, которым дышат простые смертные.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: