— Где моча? Мочу дайте! — строго требовала сестра; издали в непривычном свете он не мог как следует разглядеть ее лицо, хотя голос и движения были знакомы.
— Откуда же взять, сестрица? Не привык мальчик на людях… Он и в школе-то не делает… Как ехать, сходил в туалет, не знали, что понадобится. Не ругайтесь, сестрица, — плаксиво оправдывалась молодая худенькая женщина — черное, до самого ворота застегнутое платье, темные чулки.
— Где он мочился, нас не интересует! — Модулирующий на высоких нотах голос сестры не вызывал уже у Наримантаса сомнений. — Нужна моча. Как без нее поставить диагноз? Хирург требует!
— Аппендицит у него, аппендицит… Поверьте, он очень терпеливый, мой мальчик… Пальцы вон дверцей машины прищемил и не плакал, а тут: «Мамочка, родненькая, вези к хирургу… пусть режет… не могу!» Умоляю вас, облегчите его страдания!
— Нужна моча! Пусть выжмет. Как хотите, не мне же за него…
Мать металась между ванной, где продолжал сжимать пустую бутылочку ее сын, и ничего не желающей слушать сестрой. Казалось, потеряв надежду, женщина схватит ее за халат, повернет к себе искаженное тупой злобой лицо, когда-то красивое и нежное… А может, достаточно было бы сестре улыбнуться, и в ванне прекратились бы беспомощные стоны, зазвенела бы желанная струйка?..
— Он постарается, постарается, не кричите, сестрица! Не выходит у него от волнения!
— Не маленький, небось шестнадцать лет парню! — Сестра увернулась от цепкой руки, на которой бренчал браслет. — И не мешайте, не трезвоньте тут украшениями!
К стенам жались другие больные: седой старичок, уткнувший лицо в острые торчащие колени, мягкая, как тесто, женщина, до подбородка утонувшая в кресле, молодой человек с обмотанной полотенцем головой. Все ожидали, когда с верхнего этажа, словно с небес, спустятся хирурги.
— Слушай, долго ты будешь возиться? — Подскочив, сестра задубасила кулаком в дверь ванной.
— Еще минуту, сестра… Умоляю! Женщина просила издали, не решаясь больше приблизиться к ней.
— Делай свое дело или уступи место другому!
Дверь скрипнула, высунулась коричневая мокрая бутылочка.
— Вот видите! — Глаза сестры победоносно сверкнули, она схватила бутылочку, подняла к свету. — Больше не мог? Эх ты, маменькин сыночек… Ну да ладно!
— Что? Что вы сказали? — Перед черной плоской грудью задрожали сухие руки, браслет жалобно звякнул.
— У нас не детский сад! Нету времени нянчиться… И не ходите вы за мной следом, сядьте! А еще лучше, во дворе подождите, не холодно. Когда надо будет, вызовем.
Неужели у этой сестры было когда-то красивое и ясное лицо? Наружу лезли белые здоровые зубы, будто во рту их было вдвое больше, чем полагается, губы кривились, открывая розовую пасть, из которой вот-вот выскочит огненная мышь, как из пасти той красотки в Вальпургиеву ночь. Не в силах двинуться с места, все еще чего-то ожидая, Наримантас наконец поверил в то, в чем ни минуты не сомневался, но что жаждал стереть, будто ошибочно записанное условие с классной доски: наглая, похожая на фурию сестра — его Нямуните! Как она оказалась тут? По просьбе подруги, выбежавшей за покупками? Это было недоразумение, но непоправимое и незабываемое. Если сравнивать поведение Касте с тем, как подчас держат себя многие другие врачи и сестры в переполненных больницах, где недостает персонала, лекарств и оборудования, грубость ее не удивила бы. Удивление вызывала ожесточенность, с которой она действовала. Не женщину топтала — себя, будто надоело ей позировать для парадной картины. Наримантас почувствовал себя так, словно это его самого, а не сестру уличили в неблаговидном, бесчестном поступке, поэтому пытался оправдать ее: другие-то махнули бы рукой на мочу, не меньше, если не больше унизив мальчишку, а вот Нямуните добилась — пусть грубостью, но добилась! — чтобы помочь хирургу, а тем самым и больному, и его нервной мамаше. Но перед глазами стоял перекошенный рот, в ушах звенели слова, которые могли быть еще грубее, разве такое забудешь? Он отогнал мысль, что следовало бы одернуть Нямуните и хоть ненадолго вернуть ее послушание. Нямуните издевалась не над мальчиком или его матерью — над собой. Запахло скандалом, и это случилось тогда, когда он больше всего нуждается в ее плече, спокойном и преданном взгляде!
— Люди! Вы слышали, как она нагличает, эта девка? — не выдержала женщина, возмущенно протянув к сестре худые руки, с запястья соскользнул золотой браслет, звякнул об пол, больные уставились на желтое колесико — это событие, пожалуй, заинтересовало их больше, чем затянувшаяся сцена издевательства. Они было отвернулись, бормоча что-то под нос, опасаясь сестры, от которой зависели, но теперь можно было обойтись без этого. Старик пошарил набалдашником своей палки под креслом, толстая, как квашня, женщина приподняла тяжелую колоду ноги, а молодой человек с замотанной полотенцем головой ловко подцепил браслет большим пальцем. Браслет снова очутился на руке женщины — вот их долг и выполнен, и со всемогущей сестрой отношения не испорчены. Следующий! Стукнула дверь ванной, послышался плеск воды, мир и тишина в приемном покое! Наримантас дрожал от ярости и жалости, как никогда прежде, ощущая свое тождество с Нямуните и понимая, что окриком не загладит грубость, лишь усугубит ее, множа злобу и ненависть, а ведь Нямуните сама сейчас больше всех нуждается в сочувствии. «Констанция!» Выстроились вдруг и не гасли синие буквы на тяжело вздымавшейся груди моряка. Наримантасу захотелось очутиться далеко-далеко, где нет этих ядовитых букв, где человеческие отношения прозрачны, как роса на утреннем солнце.
— Как там ваш Казюкенас?
— Почему мой?
Выставив горб, остро выпирающий под синим сукном пиджака, стоит молодой Казюкенас. Стоит как вызов, как отрицание всего, что есть и что могло быть. Ничему, тем более улыбке, он не поверит, готов в клочья разнести все лживые, скрывающие правду словеса.
— Нянчитесь, будто первенца родили!
Смешно, черт побери! Никто еще не называл его роженицей. Услышав такое, рассмеялась бы и суровая Нямуните, которая не только Касте, но и «Констанция», навечно запечатленная на сипящей груди самоубийцы. Наримантас тянется к плечу юноши, но ладонь натыкается на кость горба, и ему становится неловко.
— Каждый после операции — новорожденный! И ты на моем месте так же нянчился бы! — Лучше настроиться на отеческий лад, рука горит, вроде к ощетинившемуся Ригасу прикоснулся. Впрочем, с чего бы Ригасу ощетиниваться? Детей я, как Казюкенас, не бросал. Хотя неизвестно, кто бросал, кто нет… Может, и я… Не уследил, позволил отсохнуть ветви… Такой пышной, красивой ветви…
— Зачем добреньким прикидываетесь? Люди не становятся лучше, напялив халат или какую-нибудь другую униформу! — Молодой Казюкенас передергивается всем телом.
— Может, выйдем в садик? Поговорим, Зигмас! — Неожиданно услышанное имя вновь заставляет молодого Казюкенаса вздрогнуть.
— А!.. Неловко вам здесь зубы заговаривать? Ну что же, пошли, доктор!
И он устремился вперед, рубя руками воздух, как будто и воздух враждебен ему. Между большими больничными корпусами на скамейках или прямо на травке пестреют пижамы; в одном месте мелькают картишки, в другом блеснуло горлышко бутылки, а в кустах, задрав на голову просторные больничные рубахи, загорают женщины.
— Если тут удобнее, давайте тут. — Тень Зигмаса падает на лежащих, на него сердито косятся осоловевшие от жары глаза. В траве полно осколков стекла, босиком не пройдешь, а девчонка, гляньте-ка, подставила солнцу обнаженные груди да еще скалится из-под газеты!
Наримантас ищет местечко, где бы приткнуться, а Зигмас отскакивает в сторону, словно обжегшись. У парня пылают щеки — девчонка похожа на сестру. И Влада не постеснялась бы среди бела дня вывалить из-под рубахи свое сокровище?..
— Не верю! Не верю я, что для вас все больные одинаковы! Скажете, и взяток не берете? Всяким начальничкам, знаменитостям не угождаете? У вас же праздник, когда попадет в лапы какой-нибудь боров пожирнее, с которого не грех сало ободрать!