Что случилось, господи?
2
Наримантас не знал — и кто мог знать? — что этот и несколько последующих дней доведется вскоре ему перебирать шаг за шагом, слово за словом. Да что там слова — любая мысль, любое ощущение вспомнится, будто были они исполнены особого тайного смысла. Он будет распарывать прошлое, как поношенную одежду, прощупывать каждую складку, каждый шов. Так когда-то его отец кромсал дедушкин полушубок, надеясь найти зашитые стариком царские червонцы. Золота не обнаружил, но оба они — и отец и сын — навсегда запомнили и этот день, и тени на стене, и особенно запах паленой шерсти. До сих пор в глазах, точно развороченный дерн, клочья свалявшейся овчины, комки грязной ваты, торчащие из распоротой подкладки воротника, как если бы дедушку обдирали заживо; память об этом дне и поныне отдаляет сына от отца.
Кое-что Наримантас все-таки знал, кое о чем догадывался, однако еще мог отречься от этого знания, не погружаться в него, не наворачивать на себя, как бесконечную пелену на мумию. Надо было опереться на ясные и привычные мысли, а он лежал будто в невесомости. Именно такое ощущение испытывал, вытянувшись на узком диване, причем ноги торчали на валике выше головы. Пустоту он чуял как бы ноздрями, какую-то необычную, странную, давящую, и еще было ему тошно оттого, что проснулся не на привычном месте и приходится догадываться, с какой стороны солнце.
Он привык просыпаться от чириканья воробьев, а тут по подоконнику расхаживают голуби. Воробьиная стайка жила по соседству: по утрам юркие пичуги бойко чирикали в буйно взбирающихся по стене дома зарослях дикого винограда, не обращая внимания на городской шум. Эти серые комочки заменяли ему часы. Судьба их, по мнению Винцентаса, схожа с нашей — с судьбой горожан, тоже чирикающих в дыму выхлопных газов. А голуби… Голуби будили его в детстве, когда гостил он у деда, в царстве птиц и зверюшек. Над замшелыми крышами низеньких домиков вечно висело облачко белых и сизых перьев, именно облачком представлял он себе эти голубиные стаи морозными зимними утрами, когда его не пускали к дедушке. А когда подрос, и сам редко туда выбирался. Почему? И отца теперь не навещает…
— Кыш! — Наримантас постучал по стеклу, прогоняя воркующих голубей. Когда просыпаешься не на привычном месте, в голову лезут всякие необязательные воспоминания, словно можно вернуться туда, куда уж и следы заросли…
От неудобной позы да еще от торчащих пружин старого дивана болел крестец, Наримантас слепо помаргивал, будто в глаза попал песок, — раздражали оранжевые стены. В гостиную солнышко не заглядывало, а вот спальня весь день залита светом. Сказать правду, ему сейчас не очень нужно было солнце. И так чувствовал себя чучелом гороховым. Мятые брюки, одна нога в носке… И пахло от него не лекарствами — символом стерильной чистоты и порядка, напоминающим, чем будет он заниматься сегодня и во все остальные дни недели, — а потом и несвежей одеждой. Чем-то кислым. Он даже понюхал ладони. Несколько раз доводилось Наримантасу просыпаться в таком состоянии, и, право, часы, следовавшие за подобным пробуждением, не становились самыми успешными в его жизни. Не были они приятными и для тех, кому случалось сталкиваться с ним в такие утра…
Нет, не рекомендуется современному человеку, обремененному тысячами забот, просыпаться одетым и не на привычном месте! А тут еще он вдруг обратил внимание на вбитый в оранжевую стену кривой подковный гвоздь. Подошел, дернул — крепко сидит, глубоко загнали, алебастром замазали. Никогда прежде не видел, а ведь, наверное, не с сегодняшнего дня торчит. Рассматривая гвоздь, заметил рядом на стене потеки, похожие на набухшие, шишковатые вены. Повилика! Здесь висело кашпо с повиликой! Как же я забыл?
А куда оно исчезло? — заинтересовался Наримантас. Оглядел все углы, поочередно распахивал дверцы секционного шкафа, словно растение могло находиться между книгами, старыми гребенками и перегоревшими лампочками. Роясь в шкафу, навалил на пол кучу вещей, как иллюзионист, неизвестно откуда вытаскивающий их. Удивительное количество всяких нужных и ненужных приобретений. Не такова ли оборотная сторона моей жизни? Торопливо начал заталкивать барахло в шкаф, письменный стол, во всякие пластмассовые коробочки и ящики. Однако, как ни старался, они обратно не лезли. Какая-то фарфоровая ручка от чайной чашки, чашка без ручки, пуговицы, иголки, термометры, ломаные игрушки, флакончики с антибиотиками столетней давности. На мгновение у него мелькнула мысль, что он обречен теперь на веки вечные копаться в этой хаотической мешанине, саморазмножающейся методом деления, как в жутких научно-фантастических книжонках, над которыми изредка клевал носом во время ночных дежурств.
— Дангуоле… Дангуоле! — тихо, точно напроказивший мальчишка, позвал Наримантас.
Слава богу, у него была законная жена по имени Дангуоле, от своей девичьей фамилии она не отказалась и носила двойную: Римшайте-Наримантене. Это с самого начала было задумано как приманка для афиши. И действительно, изредка двойная фамилия мелькала на щитах для объявлений, но печатали ее такими маленькими буквами, что прочитывали только они двое. Так вот, эта самая Дангуоле Римшайте-Наримантене в отличие от своего супруга, которого профессия понуждала к скрупулезному порядку, была человеком не слишком аккуратным, правда, ее беспорядок не выглядел столь безнадежно, как нечастые попытки мужа, навалившись вдруг, привести все в порядок. По собственному выражению Дангуоле, она придает беспорядку художественный шарм, может быть, так оно и есть, ибо в большинстве случаев Наримантас с ним мирится и лишь иногда пытается продраться сквозь мусорные свалки к некой цели, которая и самому ему не вполне ясна. Зачем? Чтобы еще раз удостовериться, что без Дангуоле он бессилен? Хватился, видите ли, повилики! Не нравятся голые стены. В палатах пусть, там не дом, но дома должен же быть какой-то уют…
Прежде чем войти в спальню, он тихонечко побрякал ручкой двери. Со сна Дангуоле не бывает красивой, а главное, молодой — волосы растрепаны, под глазами мешки. Она это знает, подозревает, что и для него ее утренний вид — не секрет, поэтому, заслышав осторожное покашливание мужа, торопливо отделывает фасад. Если не успевает, забивается в уголок их широкого ложа, натягивает одеяло до подбородка, и только стреляют шальные глаза — один из этюдов времен учебы, эпизод из замечательного фильма, увы, безжалостно искромсанного при монтаже. В давние времена, когда они были молоды, такая игра в прятки обычно заканчивалась обоюдным счастьем, ныне она доставляет мало радости, будто подражаешь кому-то.
«Готова?»
«Входи, входи… Господи, какой ты медведь!»
Но сегодня… «Жди меня, и я вернусь. Д.».
Такую записочку увидел Наримантас на их застеленном оранжевой холстиной ложе, то окно ею завешивает, то кровать застилает… На зеркале отпечатки пальцев, под облупившимся стульчиком орехового дерева капроновый чулок — свидетельство некоторой торопливости, даже экспромта. Но такому выводу противоречил почти образцовый порядок, царивший в спальне: три запыленных транзистора, уйма зонтиков, шляпок и сумочек, обычно разбросанных по всей квартире — трофеи безалаберной и суетливой жизни Дангуоле Римшайте-Наримантене, — на сей раз аккуратно стояли и висели в нише.
Наримантас еще раз прочел записку, пощупал ее пальцами — ясно, информативно и достаточно любезно. Он рассмеялся. Смех прозвучал вызывающе, точно он хотел обмануть кого-то, но обманывал-то лишь себя. Знал, что Дангуоле нету. Он, Винцентас Наримантас, не любивший валяться где попало, скучающий по своему халату, как кадровый военный по сданному в химчистку мундиру, знал, что остался один. Последние дни он словно бы толкал Дангуоле к рюкзаку — возвращался под утро, даже не предпринимал попыток объясниться насчет одной симпатичной медсестры, про которую ей запоздало нашептали больничные сплетницы. Конечно, это было жестоко, догадывался он, растерянно стоя посреди пустой спальни, очень уж явно не скрывал я своего желания как-то отделаться от нее, от ее опеки. Сгинь, уезжай куда-нибудь на лето, хоть на месяц! Нет, она не виновата, ни в чем не виновата, он не просто стал тяготиться ею — ему потребовался простор для чего-то, чего пока еще не было и, может, никогда не будет… И вот пусто; что же теперь делать? Неужто признаться во всеуслышание — соскучился, дескать, по небольшому скандальчику из-за повилики, высохшей еще в прошлом или позапрошлом году, по маленьким капризам Дангуоле, по ее кошачьей ласковости? Ах, кошечка ты, кошечка, не всегда верна дому, иногда даже гадишь в нем, и все-таки… А мог бы я рассказать ей обо всем?