— Сочиняют глупость… — заговорил он впервые вяло, пробормотал: — А если отец бандит, что же, по-ихнему, и сын бандитом должен стать?
Женщина было покатилась с горки своим любезным балалаечным смехом, но въехала, знать, куда-то в сугроб, захлебнулась: напарник ее предал, подтолкнул сверху и оставил. Напрочь выключил из внимания, глубоко вздохнул, тиранул пальцем по кончику носа и позвал сына смотреть огород.
Мужа и сына, которыми женщина припугивала непрошеных гостей, в саду, конечно, не оказалось. Никто о них, впрочем, не вспомнил и не удивился. Отец шел впереди, похвалил деловито хозяйку за чистоту, за аккуратно подвязанный виноград, за добротную взрыхленную землю вокруг яблоневых стволов, за ровненько подстриженный малинник. Попутно поведал, каким дрянным сад был раньше, не разобрать, где что растет, сплошной сорняк; навели в нем порядок, угорели они с сыном. Пришлось, ясно, поворочать, а как иначе? Сына он даже как-то особо выделил, погордился. Вообще получалась картина просто невероятно благостной семейной жизни. Жена, Ира, все больше по хозяйству, на кухне, готовить она мастерица; они, мужики, вот в огороде, по строительству. Взаимопонимание полное, забота, теплота. Попутно отец вертел, рассматривал листочек — нет ли коррозии, выуживал, обламывал сухую ветку в малиннике…
Витька оглядывал сад, вдыхал полной грудью воздух, желая почувствовать, слиться, что ли, с памятным этим местом, но ничего этого, ожидаемого, сладкого и щемящего, не находил в себе. Погружался только пуще в некую мякинистую досаду и тоску. Тягучую, муторную. Где же она, забери ее леший, затерялась его молодая жизнерадостная душа?.. Перед глазами то и дело мелькал округлый затылок с завихрениями, по ушам била несусветная, нещадная, как ему казалось, отцовская околесица, спину просверливали женские очарованные ахи да восклицания. Хотелось тыкнуться куда-нибудь в прохладную траву и никого не видеть, не слышать! Но вместо этого он пару раз поймал себя на том, что виновато и благодушно оборачивается к хозяйке: да, дескать, такие мы удивительно хорошие люди. Невыразимо хорошие, особенно этот гусь, впереди. Позарез что-то опротивела Витьке эта идиллия!
— А забор я городил, помнишь? — не зная, как назвать отца, сын нажимал на голос, покачал изгородь. — Дважды, кстати, переделывал. Рука была правая в гипсе, молоток держать не могу! А ты мне говоришь: «Художник Репин в семьдесят лет научился левой рисовать. Неужто в семнадцать левой нельзя научиться гвозди вбивать?!» Деваться некуда, стал колотить. Левой, правда, не получилось, приноровился правой, в гипсе. Загородил, а ты пришел и штакетины мои все повыпинывал…
— Что ты мне рассказываешь, помню я! Работать не хотел, вот и придуривался! — махнула перед Витькиным носом пятерня отца. — Оболдуйства тоже хватало. Сделал на соплях, понимаешь, кому это надо?! После же сумел, сбил, стоит! Значит, отлынивал.
— Молодежь нынче к работе не приучена, — подзудила Витьке в спину женщина. — Им вынь да положь…
— До сих пор кулак вот так согну, — Витька вытянул наглядно согнутый набок кулак правой руки, — и больно. Может, как раз из-за забора…
— Да ну, мелешь! А как раньше? Люди вообще никаких гипсов не знали. А попробуй не потрудись в летний день! Он год кормит. Трещина на молодой кости сама зарастет, лечить не надо.
— По-ранешному их равнять!.. Нынче они пошли сильно изнеженные…
Витька прикусил язык: чтобы он еще рот раскрыл, да пропади они пропадом, пусть их мухи обоих поедом съедят!
Хозяйка вовремя успела скрыться: засуетилась, извинилась и раздавшимся вширь лебедем поплыла по тропинке. Не миновать бы ей выговора. С холмистых рядков клубники змеиными язычками сползали на проходики маленькие беленькие усики. Когда-то их регулярно с удовольствием обрубал Витька — работенка не волокитная, ходишь, тыкаешь лопатой. Отец не выдержал, склонился, отщипнул несколько наиболее нахальных усиков, отогнул листик и показал сыну кисточку завязи.
— Скоро клубника пойдет. Черешня вот-вот должна. А чего там, скажи, в Сибири? Редиску еще когда дождешься! Жить бы здесь да поживать…
На том месте, где он присел, была застрелена Витькой собака. Редчайшей красоты желто-белый вислоухий пес. А может, потому и кажется редчайшей, что убил ее. (Первый раз живое существо, если не считать насекомых, лягушек да воробьев в раннем детстве.) Вышел он в огород. Из-под виноградника пулей выскакивает собака. В нее летит огромный земляной ком и, не попав, взрывом разбивается о столбик ограды. А собака, отскочив, дальше почему-то бежит трусцой. «Быстро! Ружье! Бей гадину, уйдет!» — кричит отец. И команда Витьку вздрючивает. Опрометью, с единственной мыслью «быстрей, уйдет», он сносился в дом за ружьем. Уже на ходу переломил, сунул в ствол патрон, щелкнул затвором. Желтый хвост мелькнул за малиной. «Скорей, клубнику потопчет, гадина!» Босиком, с замирающим сердцем Витька проскочил по тропинке до малинника, вскинул ружье и, не целясь, нажал на курок. Не почувствовал, как отдало в плечо. Бело-желтый, лопоухий добродушнейший пес вздрогнул и пошел по пурпурно-зеленым листьям, закачался, будто пьяный, споткнулся, упал, опять поднялся… И кровь большим проступающим пятном по белой шее… «Ничего, распускать не будут», — обронил подбадривающе отец. И то верно, собаки постоянно забегали, топтали огород. А днем позже пацан-сосед, живущий через три дома, поделился: «Джека нашего убили. Первый раз с цепи спустили и… Главное, домой пришел. В огороде, прямо у калитки нашли вечером…» Витька смолчал, не признался, не смог.
— А ружье мое как, цело?
— Ружье? — Отец смущенно, как-то покаянно заулыбался, почесал темечко, видно прикидывая, говорить — нет. — Видишь, какая штука вышла. Я в охрану устроился. Ходить на работу надо вечерами, затемно. А хулиганья разве мало? Не ко мне пристанут, так, глядишь, какую-нибудь девчонку зажали. Взял, сделал из ружья обрез. У куртки, здесь вот под мышкой, петельки устроил и носил. А от нас недалеко лесосклад. Иду как-то, смотрю: люди! Что-то там около досок копошатся. Рабочим быть — поздно, ночь. Кто такие? Ясно: ворье! Машина стоит, ворота открыты. Ага, думаю, сторожа усыпили или еще что-нибудь — там совсем ветхий дед сторожил. Я через забор — раз! — перемахнул, пошел к воротам. Ворота спиной задвигаю — и на них фонарем. Помнишь, у меня трехбатареечный был. Ну, а для страха разок вверх трахнул из обреза. А фонарь-то навел, гляжу под лучом: люди-то в форме, ха-ха. Мать честная, милиция! Да врассыпную, кто упал, кто за доски… И в меня из пистолетов. Стреляют. Фонарь в сторону, сам в другую, залег, начал кричать, объяснять — не слушают. Окружают. Что делать? Вспомнил фронт, по-пластунски да перебежками… В палисаднике чьем-то отсиделся, да между роз попал, ободрался весь, а как уж обрез бросил — не заметил. Ходил после, искал, смотрел — нету, подобрал кто-то.
Сын впервые за встречу расхохотался. От всей души. Сразу отлегло от сердца, мир сделался повеселее. Верно, однако, мать говорила об отце: «Такой человек — что с ним сделаешь?». Действительно, хоть кол на голове теши.
Но не такими ли решительными и неожиданными до безрассудства действиями, отчаянными бросками, натиском приводил врага в замешательство и панику дед со своим полком?..
В доме хозяйка пригласила гостей к столу. Вся излучала радушие, получив выговор за клубнику, покаянно заулыбалась, бесконечно извинялась, не ждала, мол, Алексей Григорьевич, не готовила, ну, чем уж богаты, откушайте, выпейте с сыночком за знакомство, и сама стопочку не прочь. Но Алексей Григорьевич от супа отказался — жирный, съел тефтелинку, один пластик колбасы, приналег на яичницу, попросил что-нибудь молочное, осушил бутылку кефира. А вина лишь отхлебнул глоточек: «Сам делать — делаю, а пить — не пью». Женщина вовсе впала в умиление, хлопнула в ладоши, сцепила на груди в замок: «Ой, ой, — завздыхала, — какие вы, Алексей Григорьевич, молодцы, а у меня муж пьяница был распоследний, шоферюга, намучилась с ним. Разошлись, слава Богу, уехала с дочерью от него подальше, сюда, к сыну, у них здесь с женой государственная квартира; все теперь хорошо, дом, сад, дети выросли, грамотные, но одной тоже… несладко: поговорить не с кем, тяжело управляться, да где нынче доброго человека найдешь, непьющего, хозяйственного…»