Меня усадили на коврик у стены в правой половине храма, позади молившихся лам, поставили возле меня скамеечку, и старший лама собственноручно налил мне монгольского чаю в чашку и положил кусочек масла, взятый из красного ящичка; масло оказалось настолько прогоркшим, что я с трудом проглотил чашку и попросил вторую без этой прибавки. К чаю подали сухие лепешки, похожие на еврейскую пресную пасхальную мацу, а после чаю лама поднес мне в качестве особого угощения тарелочку с кучкой дзамбы, украшенной ломтиками овечьего сыра и сушеными фруктами. В отличие от угощения у князя Курлыка-бейсе, характерного отсутствием всяких приборов для еды, здесь были поданы китайские костяные палочки и маленькая костяная лопаточка. Лама, сидевший на корточках возле меня, играл роль любезного хозяина, угощавшего гостя.
Богослужение и музыка продолжались без перерыва, и маленький храм наполнялся молящимися, которые, впрочем, больше интересовались уголком, где я сидел, чем молитвами, оглядываясь и перешептываясь друг с другом. Один только гэгэн сидел неподвижно, словно восковая фигура, на своем троне; его губы иногда шевелились то медленнее, то быстрее; иногда он протягивал руку, брал небольшой тамбурин, обвешенный маленькими металлическими шариками на длинных нитях, и встряхивал его, но мелодичные звуки шариков совершенно заглушались громкой музыкой.
Нужно пояснить, почему ребенок может играть главную роль в буддийском богослужении. Гэгэн — это перевоплощение Будды, и каждый монастырь желает иметь его, так как он привлекает молящихся; гэгэн не умирает, а только меняет свою внешнюю оболочку. После смерти гэгэна совет лам выискивает по разным приметам, в какого ребенка должна была переселиться душа покойного, и депутация лам отправляется отыскивать этого новорожденного гэгэна иногда очень далеко от монастыря. Его находят, привозят и воспитывают для его будущей роли перевоплощенца. В большинстве случаев гэгэн играет роль послушного орудия в руках хитрых и властолюбивых лам, которые через него оказывали более сильное влияние на население Монголии и Тибета, чем светские князья.
Эти дети-гэгэны достойны сожаления. Мальчик вырастает, не зная ни материнской заботы и ласки, ни детских игр и шалостей, вообще счастливого детства, в мрачной монастырской келье, в обществе лицемерных и фанатичных лам, которые укрощают все его порывы. Вместо игр и веселья он узнает только молитвы, догмы непонятной ему религии и рано привыкает скрывать свои чувства под маской набожной сосредоточенности. Он пленник, птица в клетке, с той только разницей, что птица может изливать свое горе в песнях, а ему и это запрещено.
Эти мысли приходили мне в голову, пока я наблюдал во время богослужения за маленьким гэгэном.
По временам он поднимал руку, благословляя монгола из толпы верующих, подносившего ему хадак. Мне казалось, что мальчик предпочел бы самую простую игрушку, что он с восторгом соскочил бы с своего трона и подбежал бы ко мне, чтобы поближе взглянуть на заморского человека, посетившего этот унылый край на границе Тибета, приобщиться на минуту к чуждой, незнакомой жизни.
Но вот музыка затихла на короткое время, в течение которого несколько мальчиков, очевидно, послушников, будущих лам, принесли желтые остроносые шапки, по форме похожие на фригийские колпаки, но обрамленные бахромой, и надели их на головы лам. Старший лама, ухаживавший за мной, надел такой же колпак, стал против гэгэна возле барабанщиков, и все инструменты слились в громогласном соревновании, в уши раздирающем концерте, составившем финал богослужения. И внезапно звуки оборвались, наступила тишина. Ламы отложили инструменты, надели сапоги, отерли пот, выступивший на лицах, рукавами своих халатов; мальчики сняли с них и унесли колпаки, гэгэн закрыл свой тамбурин зеленой и поверх нее белой тряпкой. Молящиеся начали выходить из храма, а вместо них появился, к моему изумлению, ужин. Послушники принесли со двора большие глиняные кувшины и доски с нарезанной на куски бараниной; каждый из лам вытащил из-за пазухи свою чашку, достал из футляра, подвешенного к поясу, монгольский нож и костяные палочки. Послушники налили в чашки какой-то густой суп, роздали куски мяса, и скамеечки перед сидевшими в два ряда ламами превратились в столики для еды. Меня поразила эта профанация храма и заинтересовало качество и количество вечерней еды лам в бедном монастыре (…). По моей просьбе мне налили чашку супа, который оказался жидкой ячменной кашей на молоке, достаточно питательной и вкусной, Гэгэн участвовал в трапезе; ему подали суп и большой кусок мяса на отдельной дощечке. Его лицо оживилось во время еды, и он протягивал свою чашку несколько раз для наполнения (…).
Я не дождался конца ужина и ушел, провожаемый старшим ламой (…).
На следующее утро (…) я послал гэгэну небольшой подарок; к сожалению, у меня не было ни детской книжки с картинками, ни соответствующей его возрасту игрушки, и пришлось ограничиться жестянкой с русскими конфетами монпасье, оказавшейся еще в наличности.
Абаши вскоре вернулся и передал мне благодарность гэгэна, которому конфеты очень понравились.
— Но, — прибавил монгол, — я присоединил к вашему подарку кусочек серебра для старшего ламы, так как не годится при посещении монастыря не сделать хотя бы небольшое пожертвование на храм.
Таким образом добрый монгол счел нужным сгладить неприятное впечатление, которое произвела, по его мнению, моя скупость на почтенных лам.
Вскоре явились и три проводника, вооруженные фитильными ружьями и кривыми саблями, и наш караван направился на восток по унылой степи северной окраины Дабасун-гоби, к отрогам Южно-Кукунорского хребта. Среди этих отрогов на одном из притоков р. Усыба мы заночевали, на следующий день пересекли еще несколько отрогов гор и притоков той же речки между ними и по левой вершине ее поднялись на плоский перевал Сагастэ через этот хребет, достигающий 3700 м абсолютной высоты. С него открылся вид на обширную впадину, занятую синей гладью Куку-нора, среди которой белели два небольших острова. Наконец-то мы увидели это голубое озеро («Куку» — голубой, «нор» — озеро), которое знаменитый географ Гумбольдт считал расположенным в особом горном узле между Куэнь-лунем и Нань-шанем и к берегам которого он мечтал добраться сначала через Россию, чему помешало нашествие Наполеона в 1812 г., а затем — через Персию и Индию; ради этого Гумбольдт изучил даже персидский язык (…).
Спустившись немного с перевала, мы поставили свои палатки рядом со стойбищем тангутов по совету проводников, которые заявили, что эти разбойники никогда не нападут на караван, ночующий возле их жилищ и, так сказать, доверивший им свое благополучие.
Мы впервые увидели этих кочевников, рассказами о которых нас пугали на всем пути от хребта Гумбольдта. Интересно было посмотреть на них поближе.
Стойбище состояло из нескольких черных палаток, резко отличавшихся от монгольских юрт. Палатка тангутов и тибетцев сделана из грубой черной ткани, сотканной из шерсти яка; форма ее почти квадратная: крыша плоская, ее поддерживают внутренние колья и оттягивают веревки (…). Высота палатки в рост человека. В крыше длинный вырез для света и выхода дыма; под этим вырезом находится сбитый из глины квадратный очаг, на котором варят в плоском котле чай и еду. Вокруг очага разостланы шкуры, на которых днем сидят, а ночью спят. Вдоль стен складывают запасы аргала и другого топлива в виде длинной стенки, на которой лежат платье, домашняя утварь, запасы провизии. Утварь состоит из чашек, глиняных горшков и кувшинов, деревянных кадушек и бурдюков для кислого и свежего молока, творога и масла; посудой служат также рога яков. Против входа в палатку, у задней стенки, небольшое возвышение с глиняными или металлическими статуэтками буддийских божеств.
Тангуты стойбища не нахлынули к нашей стоянке целой толпой, как сделали бы монголы. Нас посетили только три или четыре человека, вероятно, старшины. Лица их всего больше напоминали лица наших цыган и подтверждали присутствие тангутской крови в облике монголов Цайдама. Они были одеты в короткие до колен халаты грубого черного сукна, висевшие мешком поверх пояса; ноги их были обуты в шерстяные толстые чулки, внизу обшитые кожей, наподобие сапог; головной убор состоял из шапки на бараньем меху в виде плоского конуса, пряди черных волос выбивались из-под шапки, обрамляя смуглые безбородые лица. Мы угостили тангутов чаем. Вся обстановка моей палатки — столик, табурет, вьючные ящики, бумага и чернильница на столе, двустволка, висевшая у заднего кола, — в дополнение к моему лицу и одежде показала гостям, что караван принадлежит иностранцу, и это произвело на них, конечно, больше впечатления, чем вооружение моего монгольского конвоя. Они вели себя очень сдержанно, ничего не трогали и не просили. Монгол Абаши, кое-как объяснявшийся с ними по-тангутски, наплел всякие небылицы о моем путешествии (как он признался позже) и сказал, что нас уже ждут в Си-нине (ближайшем к Куку-нору большом китайском городе, которому земли тангутов номинально подчинены). Когда гости ушли, он заявил мне, что все, рассказанное им, будет завтра же известно на всех стойбищах вдоль нашего пути по южному берегу озера и что никто не решится напасть на нас.