События 1929–1930 годов все это изменили. Бухаринская школа мысли рухнула еще до того, как ей удалось открыто выступить против Сталина. Она не могла продолжать спор со свершившимися фактами великих перемен: она не могла сопротивляться индустриализации или по-прежнему ставить на крепкого мужика. Альфой и омегой бухаринской идеологии был ее подход к крестьянству; и эта идеология утратила смысл. Красная оппозиция потеряла под собой опору с того момента, как исчез мелкий собственник. В этом лежало существенное различие между разгромом Троцкого и Зиновьева и поражением Бухарина и Рыкова: чтобы победить первых, Сталину пришлось украсть у них их политическое оружие, а вторые сами выкинули свое оружие как устаревшее. Вот почему Бухарин, Рыков и Томский, когда в ноябре 1929 года их исключили из Политбюро, ушли с едва слышным хныканьем, в то время как Зиновьев и Каменев в свое время покинули сцену с боевым кличем.
Капитуляция зиновьевцев и конец идеологии Бухарина превратили сталинизм и троцкизм в единственных кандидатов на верность большевистским принципам. Но теперь, благодаря странно параллельному, хотя и противоположному развитию, эти две фракции тоже распадались, причем каждая по-своему: троцкисты — через бесконечные дезертирства, а сталинисты — через сомнения и замешательство в своих собственных рядах. И точно так же, как сталинизм в победе превратился в сталинский абсолютизм, так и троцкизм в поражении становился отождествлением одного Троцкого. Конечно, даже после всех капитуляций в тюрьмах и местах ссылки все еще оставались нераскаявшиеся оппозиционеры; и в начале 30-х годов, пока ими руководил Раковский, ряды их временами укреплялись новыми сторонниками и возвращавшимися капитулянтами, которые разочаровались в своей сдаче. И все-таки, несмотря на эти пополнения, троцкизм уже не мог вернуть себе сплоченность и уверенность, которые были у него еще в 1928 году. В лучшем случае это было множество рыхлых отколовшихся группировок, ощущающих свою изоляцию, не верящих в перспективу, но все еще упорствующих в своей верности Троцкому, тому, за что он выступал, или подразумевалось, что должен выступать. Они все еще спорили между собой и издавали противоречивые тезисы и статьи; но циркулировало все это лишь внутри тюремных стен. Еще до того, как террор достиг своего апогея великих репрессий, троцкисты уже не могли использовать тюрьмы и места ссылок как базы для политических акций в той манере, в какой это делали революционеры во времена царизма: их идеи не достигали рабочего класса и интеллигенции. С годами их связь с Троцким становилась все более хрупкой, и в 1932 году их переписка вообще прекратилась. Они уже точно не знали, за что выступают; а он уже не мог установить, совпадают или нет его взгляды с их представлениями. У него не было иного выбора, чем заменить собой оппозицию в целом; а у них не было другого выбора, нежели признать его вслух или молча своим единственным доверенным лицом и по определению — единственным опекуном революции. Сейчас лишь его голос был голосом оппозиции на фоне беспредельного безмолвия всей антисталинской России.
Таким образом, против Сталина, единственного доверенного лица большевизма у власти, Троцкий выступал в одиночку как доверенное лицо большевизма в оппозиции. Имя его, как и Сталина, стало чем-то вроде мифа; но если сталинское означало миф власти, поддерживаемый властью, то его имя стало легендой сопротивления и жертвенности, лелеемой жертвами. Молодежь, которая в 30-х годах вставала перед палачами с криком «Да здравствует Троцкий!», часто имела очень слабое представление о его идеях. Они отождествляли себя скорее с символом, чем с программой, символом их собственного возмущения против всей этой нищеты и репрессий, окружавших их, их собственной памяти о великих обещаниях Октября и их собственной, весьма смутной надежды на «возрождение» революции.
Таким его видели не только признанные сторонники Троцкого и капитулянты. Ощущение, что он представляет собой альтернативу сталинизму, продолжало существовать среди членов партии, молчаливо выполнявших приказы Сталина, и вне партии, среди политически мыслящих рабочих и интеллигенции. Всякий раз, когда люди опасались или чувствовали, что Сталин гонит их на грань катастрофы, и всякий раз, когда даже их покорность была потрясена чрезмерностью его жестокости, их мысли обращались, пусть даже мимолетно, к Троцкому, о котором они знали, что тот не сложил оружия и что за границей он продолжает свою одинокую борьбу против коррупции революции.
Сталин опасливо осознавал это; и он обращался с Троцким так, как в старые времена какой-нибудь признанный монарх обращается с опасным претендентом на трон или как папа при двойном и тройном расколе относится к антипапе.[36] Именно за роль антипапы ныне ирония истории осуждает Троцкого — наследника классического марксизма, который чрезвычайно не подходил для такой роли и одинаково не был способен и не желал ее играть. Все десятилетие, насыщенное самыми важными и потрясающими событиями, трансформацией советского общества, Великой депрессией на Западе, подъемом нацизма и громыханием надвигавшейся войны, — все 30-е годы эта дуэль между Сталиным и Троцким оставалась в центре внимания советской политики, часто заслоняя собой все другие проблемы. Сталин не расслаблялся ни на минуту сам и не позволял это делать своим пропагандистам и полицейским в антитроцкистской кампании, которую вел в каждой сфере мысли и деятельности и которую наращивал из года в год, из месяца в месяц. Страх перед претендентом лишил его сна. Он постоянно высматривал агентов, подосланных претендентом, которые, может быть, тайно переходили границу, проносили контрабандно послания претендента, подстрекали, строили козни и призывали к действию. Подозрение, не дававшее Сталину покоя, стремилось прочесть потаенные мысли о Троцком, которые могли гнездиться в головах самых раболепных из его подданных; и он отыскивал в самых безобидных высказываниях, даже в лести своих подхалимов сознательные и скрытые намеки на законность претензий Троцкого. Чем величественнее выглядел и выступал Сталин и чем подобострастней валялись перед ним в пыли бывшие приверженцы Троцкого, тем безумнее становилась навязчивая мысль о Троцком и тем неутомимей он старался заставить весь Советский Союз разделить с ним эту навязчивую идею. Неистовство, с которым он занимался этой ссорой, делая ее основной заботой как международного коммунизма, так и Советского Союза, и подчиняя ей все политические, тактические, интеллектуальные и другие интересы, не поддается описанию: во всей истории вряд ли найдется подобный случай, в котором такие огромные ресурсы власти и пропаганды были задействованы против одинокой личности.
Какой бы патологической ни была эта навязчивая идея, она имела под собой основу. Сталин не захватил власть раз и навсегда; он должен был завоевывать ее вновь и вновь. Его успехи не заслоняли того факта, что, по крайней мере, до окончания Великой чистки его превосходство останется неконсолидированным. Чем выше он поднимался, тем больше была пустота, его окружавшая, и тем больше была масса тех, кто имел повод бояться его и ненавидеть и кого он боялся и ненавидел. Он видел, что старый раскол между его оппонентами, разногласия между правыми и левыми большевиками становятся все более размытыми и сглаженными; а потому боялся этих «право-левацких заговоров» и «троцкистско-бухаринских блоков», которые приходилось откапывать его органам или изобретать снова и снова и фабрикация которых была действительно свойственна той ситуации. Наконец, его гегемония над собственной фракцией сделала даже истинных старых сталинцев потенциальными союзниками троцкистов, зиновьевцев и бухаринцев. Возвысившись над всей большевистской партией, он рассматривал не без причин всю партию как потенциальную коалицию против себя самого; и ему приходилось использовать каждую частицу своей силы и коварства, чтобы не позволить этому потенциалу превратиться в реальность. Он знал, что если эта коалиция когда-нибудь оформится, Троцкий автоматически станет ее лидером. Заставив всех главарей оппозиции пасть ниц перед собой, он сам непреднамеренно возвеличивал моральный авторитет Троцкого. Тогда он стал делать все, что мог, и даже больше, чем мог, чтобы уничтожить этот авторитет. Он прибегал даже к еще более радикальным средствам и к еще более абсурдной клевете; но эти усилия были обречены на провал. Чем громче он осуждал своего противника как вождя или единственного побудителя всякой ереси и оппозиции, тем сильнее он обращал молчаливые антисталинские эмоции, которыми большевистская Россия была переполнена, к далекой, но все еще величественной фигуре изгнанника.
36
Антипапа — контркандидат на папский престол, избрание которого объявлялось впоследствии недействительным.