— По сути, это контрреволюционный роман, он уводит читателя от проблем нашего времени. Для Арцыбашева едва ли не самое главное – в решении полового вопроса.
— А как он показывает эсдеков! — подхватил Гриша. — Помнишь это место – создание партийного кружка на квартире Соловейчика? Это же настоящая карикатура, надругательство над революционерами!..
— А, пусть их с жиру бесятся! — махнул рукой Ковальчук. — Когда-нибудь напишут правду о нашем времени, о революции… И о тебе, Гриша, напишут!
— Ну, это ты, товарищ Ефим, хватил! — смущённо рассердился Доколе. — Что обо мне писать? Как я вот тут трусливо отсиживаюсь? Нет, в самом деле, доколе буду без дела болтаться?
— Ждать надо, Гриша! Одно из необходимых качеств революционера – умение ждать!
Доколе открыл глаза и с трудом, не поднимая головы от подушки, огляделся… Все вокруг было незнакомым. Он потерял представление о времени и своем местопребывании. Он ничего не понимал и не чувствовал – ничего, кроме озноба и головной боли. На его кровати, на тонком сером одеяле с надписью «Ноги», сидел какой-то плешивый человечек с маленькими глазками, обсаженными чахлыми бесцветными ресничками, и с толстыми мокрыми губами. Увидев, что Доколе пришёл в себя, человечек испуганно улыбнулся, вскочил и, прижимая руку к груди в знак своих добрых намерений, попятился задом к койке, стоящей у противоположной стены.
— Что это? — спросил Гриша, кутаясь в одеяло и вызванивая звень зубами. — Где я?
— А в тюрьме, дорогой товарищ, в тюрьме, — торопливо отвечал человечек. — А я ваш сосед по камере, такой же несчастный узник, как и вы. Не бойтесь меня, прошу вас. Доверьтесь мне… Может, вам пить хочется? Или покушать?
— Давно я здесь?
— Третьеводни привезли вас, вроде бы с гауптвахты…
— Я что-нибудь говорил во сне?
— Н-нет… Не слыхал…
Гриша снова впал в прострацию, и минуту спустя с его губ полился быстрый горячечный поток слов, разобрать в котором что-либо было невозможно. И человечек, вновь приблизившийся неслышным, воровским шагом к кровати Доколе, тщетно нагибался к самой подушке: кроме нескольких, ничего не значащих обыденных слов ему ничего не удалось выловить из страстной бредовой речи больного. Впрочем, вот довольно явственно прозвучали фамилии Тёмкин, Спивак, Авдеев…
Плешивый, нагнувшись ещё ниже, заговорщицки зашептал в самое ухо Гриши:
— Что передать Спиваку? Где Авдеев?
— Их не найдет никто! — убеждал кого-то или себя Доколе. — Они не смогут прочесть фамилий, я их зашифровал! Вместо букв – цифры, и никто, никто…
В коридоре послышались тяжёлые шаги, зазвенели ключи, лязгнул засов. В камеру вошли ротмистр Петров, прапорщик Цирпицкий и тюремный надзиратель. Плешивый выпрямился и трусливо заморгал.
— Ну что? — спросил Петров. — Узнал что-нибудь?
— Крайне мало, к сожалению, крайне мало, — торопливо забормотал человечек. — Только несколько фамилий. Трудно разобрать – бред, ваше высокоблагородие. Говорит быстро и нечленораздельно… Упоминал какой-то шифр… А вообще у него, по-моему, брюшной тиф – болезнь, как известно, заразная, и я крайне опасаюсь…
— Он опасается! — рявкнул ротмистр, и его чёрные глаза, полыхнули яростью. — Не делайте юмор, как говорят в Одессе! Нет, вы посмотрите: его, убийцу и растлителя, ждёт виселица, а он опасается брюшного тифа! Да ты, подонок, будешь лизать ему тифозные пятки, если понадобится! Короче: даю тебе срок до завтра, потом – пеняй на себя!
— Господин ротмистр, — нерешительно проговорил надзиратель, седоусый краснолицый квадратный человек. — Ежели у него и в самом деле тиф, так, может, его надыть в лазарет…
— Вы, любезный, не суйтесь не в свое дело! — буркнул Петров, подходя к кровати и цепко оглядывая бледное лицо Гриши.
— Тебе, батя, не надзирателем быть, а братом милосердия! — хохотнул прапорщик Цирпицкий. — Ты пойми, курья голова, что это-то как раз и хорошо, что у него тиф. Не он расскажет, так его болезнь. Понял?
Под вечер, когда красные закатные лучи ненадолго окрасили серый потолок камеры, Гриша снова очнулся. И снова, приподнявшись на локте, диким, недоуменным взором шарил вокруг себя, вглядывался в соседа. Потом, видимо вспомнив, откинулся на подушку.
— Может быть, покушаете, товарищ? — вкрадчиво начал плешивый человек. — Вон как исхудали…
— Здесь был кто-нибудь? — разлепил губы Гриша.
— Надзиратель был, обед принес, а больше никого-с. Э… я извиняюсь, товарищ, как будет ваше имечко?
— А зачем вам?
— Да не знаю, как к вам обращаться. Меня, к примеру, Харитоном Степановичем Шанежкиным зовут, а вас?
— Григорий.
— А по батюшке?
Доколе слабо усмехнулся.
— Молод я для отчества, мне всего двадцать два…
— Да неужто?! — непритворно всплеснул руками Шанежкин. — А я-то думал: поболе сорока будет. Вот она, хвороба, что с вами исделала! Небось и матушка родная не признала б…
— Уж это точно: не признала б.
— Дом-то поди далече?
— Дальше не бывает: на другом конце света! Карлсруэ Лондонской волости – моя родина.
«Бредит? — покосился плешивый на Гришу. — Карлсруэ – это ведь немецкий город, дай бог памяти, недалеко от знаменитого Баден-Бадена, а Лондон и вовсе в Британии… Какая волость?..»
— А есть такая? — спросил он растерянно.
Но Гриши уже не было в камере, он унёсся на другой конец света – на родную Украину, в местечко Карлсруэ Лондонской волости Одесского уезда Херсонской губернии…
Мягкая звёздная ночь, мазанки, голубеющие во тьме, яблони, лепечущие листьями спросонок… Он тоскливо предчувствует, что видит всё это последний раз, он припал бы к нагретой за день и не потерявшей тепло земле, обнял вон тот до боли знакомый тополь, стукнул бы в ставень одного заветного окошка, но рядом с ним те, при ком он никогда не станет обнаруживать свои чувства, его «почетный эскорт» – жандармы. В их сопровождении он покидает свою родину, уходит из детства…
В пятом году Грише исполнилось двадцать. За два десятка лет он многое видел и пережил. Он видел горе-нужду и пережил Кровавое воскресенье, он видел соседа-калеку, вернувшегося с русско-японской бойни, и пережил еврейские погромы, захлестнувшие Украину; он видел броненосец «Потёмкин» на Одесском рейде и пережил радость от первого выполненного задания Николаевского комитета РСДРП – участвовать в охране маевки… В том пятом году Гриша родился как революционер.
Из полицейского досье на члена РСДРП Г. М. Шамизона (Доколе).
«…Шамизон Григорий Моисеевич является членом Николаевского комитета Российской социал-демократической рабочей партии и пропагандистом, распространяет нелегальную литературу и участвует во всех противоправительственных сходках… При обыске у Шамизона обнаружена чековая книжка с печатью Николаевского комитета РСДРП, прокламации, нелегальные брошюры и газеты… Отдан под особый надзор полиции с высылкой…»
Его выслали в Оренбургскую губернию. Он там, однако, не засиделся и пошёл в свой великий пеший поход по Руси, который, спустя два года, закончится на берегах Тихого океана. Гриша работал в деревнях, поднимал мужика на борьбу с царём.
— Доколе, братья, страдать будем под гнётом царя и помещиков, — надрывался он на сходках.
— А мы вот тя ща повяжем да к становому, — лениво отвечали из толпы, плюющейся подсолнухами.
— Не тратьте, куме, силы! — с усмешкой сказал Грише в одной из таких деревень старик ссыльнопоселенец. — Неужели вы не видите, кто перед вами: куркули, казаки, староверы… Эти не пойдут за вами. Войска надо поднимать. Ульянов был прав, когда писал об этом…
Григорий последовал этому совету и в начале девятьсот седьмого года пошёл на военную службу. Он попал во 2-й Восточно-Сибирский сапёрный батальон. Это подразделение «проштрафилось» своим участием в Читинском восстании, поэтому было выведено в самую что ни на есть глухомань – в урочище Березовку Забайкальской области – и состояло на военном положении. Большинство солдат было революционно настроено, возможности для пропагандиста огромные, и Доколе с присущими ему энергией и жаром принялся за дело. Он начал с создания подпольной солдатской организации – военного союза Верхнеудинского гарнизона. Но, чтобы усыпить бдительность ретивых отцов-командиров, Григорий старался не иметь замечаний, слыл примерным солдатом. А кроме всего прочего стремился получить военные знания, необходимые революционеру.