Переспросив заданный урок, Казимир Варфоломеевич сошел с кафедры к большой классной доске и вооружился мелом.
— Теперь мы приступим к теории рычага, — объявил он. — Это требует особенного сосредоточения мыслей, и потому прошу, господа, полного внимания.
— Вострубим, братие, яко во златокованныя трубы, в разум ума своего и возвеем мудрости своея! — послышалось с задней скамейки.
Профессор узнал голос школьника.
— Если вы, Яновский, не в состоянии следить за мной, то, по крайней мере, не затрудняйте мне моего дела, — спокойно проговорил он, и, изобразив мелом на доске «идеальный» рычаг, принялся объяснять его теорию.
Объяснение не пришло еще к концу, как донесшийся до слуха Шаполинского с задней скамейки шум от шарканья нескольких ног и скрипа гусиных перьев заставил его оглянуться. Шум исходил от группы мальчиков, стеснившихся около Гоголя.
— Опять вы, Яновский! — сказал он. — Без проказ ни на час.
— Да мы, Казимир Варфоломеевич, проверяем теорию рычага на практике, — отозвался названный, поднимая на воздух свою тетрадь.
— Покажите-ка, что у вас там.
Гоголь вышел к профессору с тетрадью. Тот раскрыл ее и в недоумении пожал плечом: целая страница вдоль и поперек была изрисована одной заглавной буквой D и притом такими каракулями, точно ворона по бумаге прогулялась.
— Вместо того, чтобы стараться вникнуть в слова профессора, вы вот какими пустяками занимаетесь! Уразумели вы хоть кое-что из моего объяснения?
— Кое-что — да-с.
— Так вот вам губка, вот мел. Сотрите мой рисунок и начертите вновь.
Рисовать, как сказано, Гоголь был уже мастер. Одного взгляда на профессорский чертеж ему было довольно, чтобы запечатлеть его в памяти. Стерев чертеж губкой, он тотчас восстановил его опять мелком с прежней точностью.
— Верно, — сказал Шаполинский. — А дальше что же? Все ли тут у вас, что нужно?
Гоголь задумался.
— Вот видите ли, — с мягким укором продолжал профессор. — В науках, особенно в точных, как физика и математика, верхоглядство хуже полного незнания. Голова, набитая отрывочными, беспорядочными сведениями, подобна библиотеке, к которой ключ утерян. Вы забыли даже, что для объяснения чертежа надо выставить на нем буквы.
— Ах, да!
Гоголь стал выставлять по углам чертежа начальные буквы латинского алфавита: А, В, С; но когда дело дошло до буквы D, правая нога его на полу, словно машинально, пришла во вращательное движение, а правая рука вывела на доске пребезобразное D, наподобие тех, что красовались в его тетради.
— Вы, кажется, даже писать разучились! — возмутился Казимир Варфоломеевич, который, при всем своем благодушии, не выносил «профанации науки».
— А это, знаете, оттого, что в теории рычаг — одно, а на практике — другое, — отвечал Гоголь. — Ведь рука человеческая от плеча до кисти — рычаг? — вы сами нам говорили.
— Рычаг, конечно.
— И нога тоже рычаг?
— Ну, да, понятное дело.
— Так отчего же оба рычага только до тех пор в нашей власти, доколе они действуют дружно, по одному направлению? Лишь только вы пустите их в ход врозь, направо да налево — и конец, стоп машина!
— Я вас, милый мой, не совсем в толк возьму: как так врозь?
— А вот так: верхним рычагом вы выводите на доске букву D справа налево, а нижним производите на полу такое же круговое движение слева направо. И у вас самих, поверьте, буква D выйдет не лучше моей. Не попробуете ли?
Он подал профессору мелок. Чем глубже умудрен человек в научной области, тем он по большей части неопытнее, простодушнее в житейских мелочах. И человек науки поддался на удочку шалуна. Приняв мелок, он носком правой ноги стал кружить по полу, а правую руку в то же время занес над доской, чтобы начертать размашистое D. Но не тут-то было: рука против его собственной воли двинулась не влево, а вслед за ногой — вправо.
— Вот так штука, — пробормотал про себя Шаполинский и, взяв непослушную руку кистью другой руки за локоть, повторил опыт.
Но, будучи довольно плотной комплекции и вынужденный стоять во время опыта журавлем на одной ножке, он насильственным кружением руки в противоположную сторону от вращающейся ноги вывел себя из равновесия и, пожалуй, совсем его потерял бы, если бы вовремя не ухватился за плечо стоявшего тут же Гоголя. Уважение воспитанников к почтенному профессору было так велико, что послышавшееся было на скамьях легкое пересыпание гороха, невольного смеха тотчас же прекратилось, когда Шаполинский окинул класс не столько гневным, сколько смущенно-укоризненным взглядом.
— Я упустил из виду, — сказал он, — что рычаги нашего тела находятся в некоторой органической связи между собой. Но об этом в свое время. Теперь же позвольте докончить следующий урок.
Отерев платком выступивший у него на раскрасневшемся лице пот, Казимир Варфоломеевич со всегдашней точностью и ясностью стал досказывать урок и окончил его как раз к звонку.
— Поняли, господа?
— Как не понять! — был единогласный ответ.
— И вы, Яновский?
— Да-с.
— Очень рад. До свидания, господа.
— До свидания, Казимир Варфоломеевич.
Этим случай и был бы исчерпан, если бы профессору при самом выходе из класса не вспомнилось еще чего-то, что он нашел нужным добавить к сказанному. Он обернулся на пороге и обомлел: следовавший за ним по пятам Гоголь кружил по полу правой ногой, а правой рукой выводил по воздуху букву D и вдруг тяжеловесно покачнулся, как давеча сам профессор. Очевидно, школьник передразнивал его, и Шаполинский, что случалось с ним очень редко, забылся: схватил своего двойника за оба узеньких плеча и так неистово затряс его, что у Гоголя дыханье сперло, душа в пятки ушла: вот-вот треснет об пол — и дух вон.
— Что я вижу! — раздалось тут около них громогласно. — Что это у вас тут, Казимир Варфоломеевич?
Тот разом пришел опять в себя и выпустил из рук свою жертву. Перед ним стоял сам директор Орлай! Сильно сконфуженный, Казимир Варфоломеевич для собственного уже оправдания вынужден был объяснить причину своей ручной расправы.
— Всему есть мера, Яновский! — загрохотал Громовержец. — На вас за последнее время накопилось столько жалоб со стороны господ преподавателей, что пора, наконец, и итог подвести: сегодня же будет созвана для этого конференция.
— Насмешливость, Иван Семенович, вообще в натуре малороссов, — заступился за школьника добряк Шаполинский, — этим отчасти объясняются его неуместные выходки.
— Объясняются, но не оправдываются. Дурные поступки наши редко являются прямым последствием нашей слабой натуры; по большей части они совершаются по нашей доброй или, правильнее сказать, злой воле. Какого рода несовершенства — природы или воли — сильнее у Яновского, один я не берусь решить и отдаю вопрос на суд конференции.
Глава пятая
Умоисступление или притворство?
Пока воспитанники по окончании послеобеденных уроков, в ожидании вечернего чая, предавались «свободному отдохновению» в рекреационном зале на одном конце соединительного коридора между двумя флигелями второго этажа, — на другом конце того же коридора, в конференц-зале весь учебно-воспитательный персонал собрался на экстренное заседание для решения судьбы одного из них. Естественно, что товарищам подсудимого было очень любопытно знать, что творится за закрытыми дверьми судилища. Поэтому, когда тут, через рекреационный зал, промелькнула к конференц-залу стройная, щеголеватая фигура инспектора, Кирилла Абрамовича Моисеева, молодежь нагнала его, обступила кругом и осыпала вопросами.
— Ничего, ничего, господа, покуда не решено, — уклонился Моисеев, отмахиваясь пачкой бумаги, бывшей у него в руках. — Будут рассматривать еще вот кондуитные списки.
— А! Так это наши кондуиты? Покажите их нам, Кирилл Абрамович! Кто из нас в чем проштрафился?
Должность инспектора в нежинской гимназии не оплачивалась особым жалованьем, а предоставляла исполнявшему ее только казенную квартиру. Так как в те времена квартиры в глухой провинции были вообще крайне дешевы, то Моисеев, молодой еще профессор истории, географии и статистики, принял два года назад должность инспектора не столько из материального расчета, сколько из одолжения к директору Орлаю, и относился к своим инспекторским обязанностям довольно равнодушно. Во время обеда он, действительно, выстаивал аккуратно около обедающих, чтобы своим присутствием поддерживать между ними некоторый порядок. Но замечаний от него почти никто не слышал, а за пять минут до молитвы он тихомолком исчезал и затем появлялся только на несколько минут в музеях, да в полночь на цыпочках, скрипя своими модными сапогами, обходил дозором спальни. С воспитанниками, особенно двух старших возрастов, он был всегда формально-вежлив, на лекциях своих иногда одушевлялся, любил блеснуть остроумием; но в качестве инспектора как бы нарочно стушевывался, чтобы не вторгаться без надобности в область директора и надзирателей.