Петр Саввич пересел на диван ближе к Виктору и начал глухим шепотом:

— Я, простите, сомневался. Какая же это дорога? Верно ведь? Три года в юнкерском. — Смотритель загнул большой палец. Толстый, солдатский. — А потом под-пра-пор-щиком, в солдатской шинели, на восемнадцать рублей, года этак три? А?

Груня подсела, налегла пухлой грудью на стол и смотрела испуганно то на отца, то на Вавича.

И Вавич сразу понял всем нутром, что все, все кончено. Кончено с погонами, с офицерской кокардой. Потому что старик обрадовался, что по штатской. И Виктор обвис. Как будто внутри повисло и хлябает что-то холодное, мокрое.

— Если вы таких мнений, молодой человек, господин Вавич, — и смотритель положил руку Виктору на рукав (он так и не разгибал большой палец, как будто дело еще не кончено и рано разгибать), — если вы уж таких мнений, то я готов даже содействовать… по полицейской, например.

Вавич, весь красный, смотрел вниз и коротко и часто дышал, как кролик.

— Вот потолкуем, — говорил глухим баском смотритель. И вдруг вскочил: — Куда! Куда! — заорал он, глядя в окно. Вскочил, обтянул портупею, толкнул форточку и загремел на весь двор: — Куда, канальи, мусор валите? А, дьяволы! — Он схватил фуражку и выбежал на двор.

Виктор поднялся.

— Я пойду, — хотел сказать Виктор. Не вышло. Но Груня поняла.

— Зачем? Зачем? — Груня смотрела на него испуганными глазами.

— Пора, время, — и Вавич взглянул на часы. Хотел сказать, который час. Но смотрел и не мог понять, что показывают стрелки.

— А чай? — И Груня опустила ему руку на плечо. Первый раз. Вавич сел. Отхлебнул с краешка глоток чаю, и ему вдруг так обидно стало именно от чаю, как будто его, маленького, отпаивают сахарной водой. Горько стало, и слезы начали нажимать снизу. Вавич взялся за шапку и машинально несколько раз пожал Грунину ручку. По дороге к калитке он внезапно еще два раза попрощался.

Он вышел от смотрителя почти бегом, он бил землю ногами. Задними улицами пробрался на лагерную дорогу. Шел, глядел в землю и все видел широкий, мужицкий палец смотрителя: как он его пригнул. Пригнул!

На другой день Вавич заявил ротному, что в офицерской призовой стрельбе он участвовать не будет.

А себе Вавич дал зарок: не ходить к Сорокиным.

Он был один в палатке.

— Не буду! Не буду! Не буду! — сказал Вавич и каждый раз топал ногой в землю. Вколачивал, чтоб не ходить.

Флейта

ЛЕГ красный луч на старинную колокольню — и как заснул, прислонился. И стоит легким духом над городом летний вечер, заждался.

Таинька у окна сидела и на руках подрубливала носовые платочки. Ждала, чтоб перестал петь мороженщик, а то не слышно флейты. Это через два дома играет флейта. Переливается, как вода; трелями, руладами. Забежит на верхи и там бьется тонким крылом, трепещет. У Таиньки дух закатывается и становится иголка в пальцах. Сбежала флейта вниз… «Ах!» — переведет дух Таинька. Она не знала, не видела этого флейтиста. Ждала иной раз у окна, не пройдет ли кто с длинной штукой под мышкой. Он ведь в театр играть ходит. Таинька не знала, что флейта разбирается по кускам, и этот черный еврейчик с коротким футлярчиком и есть флейтист, что заливается на всю улицу из открытых окон. Футлярчик маленький. Таинька думала, что это готовальня. У папы такая, с циркулями.

Таинька думала, что он высокий, с задумчивыми глазами, с длинными волосами. Наверно, он ее заметил и знает, и хочет, может быть, познакомиться, но случая нет. А он скромный. А теперь нарочно для нее играет, чтоб она поняла. Почему он не переоденется уличным музыкантом и не придет к ним во двор? Стал бы перед окнами и заиграл. Таинька сейчас бы его узнала.

Флейта круто замурлыкала на низких нотах, побежала вверх, не добежала и тихими, томительными вздохами стала подступать к концу. Капнула, капнула светлой каплей. И вот зажурчала трель. Шире понеслась вниз серебряной россыпью. Таинька наклонила головку. Отец стоял среди комнаты и вместе с флейтой бережно выдыхал дым.

— Даст же Господь жидам… тем — евреям — талант! А флейта уж расходилась, не унять, как сорвалась, все жарче, все быстрей.

— А он… еврей? — спросила Таинька как могла проще.

— Ну да! Разве не видала — маленький, черненький? Израильсон или Израилевич, черт его знает.

Всеволод Иванович вдруг увидел, что криво болтается карнизик на этажерке. Стал прилаживать. Прижал ладонью. Карнизик повис и качнулся. А Всеволод Иванович снова, еще, еще, чтоб как-нибудь пристал. Фу ты! Опять повис.

— Надо же, черт возьми, собраться! — заворчал и зашлепал вон.

«Это ничего, что еврейчик, — подумала Таинька. — Бедный еврей, черные печальные глаза. И что маленький — ничего. Только лучше пусть Израильсон, а не Израилевич. — И ей вспомнился Закон Божий и батюшка, и как проходили про Израиля. — Он, кажется, весь волосатый был? Нет, это Исав!» И Таинька очень обрадовалась, что Исав.

Флейта замолкла. Таинька все ждала. В голове грустным кружевом висел последний мотив. Таинька собрала платочки, перешла шить в столовую, к окну. Шила, все поглядывала напротив на забор, на черемухи. Должен ведь пройти. Вошел отец с молоточком в стариковской руке.

— Глаза проглядишь, — сказал Всеволод Иваныч. Таинька покраснела: «Откуда он знает?»

— Не шей, говорю, впотьмах, — ворчал Всеволод Иваныч. Он обвел стены глазами.

— Ни одного гвоздя в этом доме. Сто раз ведь говорил. — И он пошлепал дальше. Таинька слышала, как он упустил молоток и захлопал на воробьев. Зашипел в палисаднике:

— Киш-шу-шу! Анафемы.

Потух закат, и стал на улице свет без теней. Таиньке казалось — сейчас этот свет ветром выдует из улицы, и ничего не будет видно. И как пройдет — тоже. Шаги застукали по мосткам. «По нашей стороне!» — и Таинька нагнулась к иголке. Мороженщик, вихляя тазом, нес на голове свою кадушку. Опустила глазки. А когда шаги поровнялись, глянула.

Таинька сморщилась. Недовольно глянула на мужика. А в это время торопливые шаги, неровные, сбивчивые, затопали вдоль забора. Таинька не успела стереть с лица гримасу, а «маленький, черненький» прошагал мимо. Как-то все забирал вперед одной ногой. Таинька заметила котелок, который вздрагивал на упругих курчавых волосах.

«Как у нас в диване», — подумала Таинька про волосы. Но сейчас же решила, что это очень хорошо: ни у кого таких нет, только у него. Она хорошо приметила и крутой нос и черные короткие усы, торчком, как зубная щетка.

«Израиль!» — мысленно провожала Таинька флейтиста и все хотела связать переливы флейты с черным Израилем.

«А может быть, не он? Не этот?» — подумала Таинька и обрадовалась.

Но сейчас же схватилась и вдвое крепче полюбила Израиля за то, что усомнилась, что будто обрадовалась.

Король треф

БЫЛА уже ночь, когда, наконец, перестала стонать старуха. Забылась, глядя полуоткрытыми глазами на зеленый глазок лампадки. Грустно смотрел Спаситель из киота и руку поднял, как будто не благословляет, а дает знак: тише! Таинька выкралась из спальни. Осторожно тикали часы в столовой, — как на цыпочках, шло время. Лампа пригорюнилась кривым колпаком, и тускло шевелилось мутное пятно в самоваре.

Таинька села и глянула в черное окно, в ночной двор. Куда-то катит ночь за окном, — и вздохнула всей грудью. Наконец одна. Она пощупала в складках юбки. Оглянулась и осторожно достала из кармана колоду карт.

На дворе было так темно и тихо, что казалось — не открыто окно, а занавешено темнотой.

Кто же он? Треф, конечно, треф. Таинька смотрела на простоватого старика в короне, и хоть он вовсе не был похож на колючего черного Израиля, но Таинька знала: это он. Она глядела на него, как на дорогой портрет. Хотелось поцеловать. Таинька еще раз оглянулась вокруг, заботливо смахнула крошки и бережно положила короля на скатерть. Он лежал таинственно и неприступно и смотрел не на нее — вбок. Таинька стасовала, путались пальцы, корявились старые карты. В лопатках повело дрожью, когда Таинька снимала левой рукой, к себе. Дама червей легла слева. Спокойная, грудастая. Таинька первый раз глянула на нее как на живую. Лицо карты смотрело насмешливо, и, казалось, чуть дышит грудь в узком корсаже. Прошли все девятки, шестерки. Дама треф легла в ногах. Нахальная, довольная. Кто ж это такая? Таинька вглядывалась пристально, хотела узнать.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: