— Восемнадцать лет дуре, — шептала Наденька, — могла бы уж, кажется… — и Наденька взглядывала тишком на свой английский ботинок на низком каблуке.
А Таня все глядела на свои ноги, слегка задыхаясь. Позвонили в прихожей. Таня одернула юбку, вскочила с дивана.
Старуха отворила Филиппу:
— Пожалуйста, батюшка.
— Пойдемте сюда, — сказала Наденька особенно сухо при старухе и прошла вперед, твердо постукивая английскими каблучками.
Таня что-то запела глубоким голосом, низким, взволнованным, и села на ковер среди комнаты. Запрятала ноги под юбку, — не надо часто смотреть, — и только рукой через платье сжимала носок лакированной туфли, острый, глянцевый и теплый.
А Наденька усадила Филиппа за раскрытый ломберный стол. Филипп достал платок и вытер все лицо и вверх по волосам провел. Вздохнул, глянул на Наденьку и стал ждать. А Наденька ходила за спинкой стула по комнате, глядела, нахмурясь, в пол и вскидывалась на Филиппов затылок. Над широкой, крепкой шеей мягкой шерсткой бежали серые стриженые волосы.
— Ну, начнем хоть с чтения, — сказала наконец Наденька. — Как вы читаете? Свободно?
Наденька раскрыла перед Филиппом приготовленный томик Толстого. Филипп откашлялся, проглотил слюну и начал. Начал громко, на всю комнату, как читают в школах с последней парты. Он громко рубил слова, перевирал их, ставил ударения, от которых слова звучали по-польски. Деревянная бубнящая интонация. Наденька едва понимала, что выкрикивал Васильев.
Она его поправляла.
— Княжна, княжна, — говорила Наденька.
— Ну да, княжна, — оборачивался Филипп и снова кричал в стену: — Княжна Марья!
«Господи, как ужасно, — мотала головой Настенька, — он ничего ведь не понимает». Она еле выдержала этот тупой крик.
— Ну, отлично, — сказала Наденька, не вытерпев. — Достаточно.
Но Филипп шептал, глядя в книгу.
— Отложите книгу, — сказала Наденька.
— А здорово интересно, — и Филипп повернулся красным, вспотевшим лицом к Наденьке.
Наденька диктовала Филиппу, а он, свернув голову конем, выводил буквы и поминутно макал в чернила. Наденька с книжкой в руке глядела через плечо; она видела, как Филипп щедро сыпал «яти», он старался изо всех сил, макал перо и прицеплял корявые завитушки. Все строчки обрастали кудрявым волосом.
— Зачем же метла-то через ять? — не выдержала Наденька.
— А как же веник? Что метла, что веник…
Наденька рассмеялась. Смеялся и Филипп, он положил перо и, запыхавшись, как после бега, тер лоб цветным платком.
Наденька села рядом. Она стала поправлять, объяснять, и ее волновало, что этот сильный мужчина, — она помнила, как он чуть не нес ее, взяв под ручку, — теперь почтительно кивал головой и послушно заглядывал в глаза. Ей захотелось ободрить его.
— Это пойдет, приучитесь, ничего, не огорчайтесь.
— Главное дело — привычка, — сказал Филипп, — и уметь взяться. В нашем деле взять: смотришь на другого — все враздрай, все тяп-ляп, ну, не умеет человек взяться.
— Ну вот, вы перепишите это. — Наденька хотела, чтоб дома Филипп переписал. Но он уж схватил перо, макнул и набрал в грудь воздуха. С таким аппетитом вонзил перо в бумагу, что Наденька подумала: «Взялся, взялся», — и не остановила. Она смотрела, как старался Филипп, шептал губами, как маленький, и ей захотелось приласкать, погладить Филиппов стриженый затылок.
Васильев напряженно дышал. В квартире певучим басом часы пробили одиннадцать.
«C'est la que je voudrais vi-i-vre!»[3]
— пела Таня в пустой столовой.Наденька сорвалась к двери.
— Нельзя ли потише! Тут занимаются.
Филипп переписал без одной ошибки, без одной помарки, только еще гуще обросли строчки завитками, крючками…
Наденька проверяла, а Филипп вцепился глазами, не дышал, ждал.
Наденька положила тетрадку.
— А что? — сказал Филипп и выпустил дух. Покраснел, улыбнулся задорно. — Взяться надо уметь, — и хлопнул по ��етрадке.
Наденька подхватила чернильницу, но было поздно: чернила потекли на адвокатский стол. Но Филипп мигом вырвал из тетрадки лист и погнал переплетом на бумагу чернильную лужу. Выплеснул в пальму. Выскочил в двери, и Наденька слыхала, как он командовал в кухне:
— Да чистую, чистую тряпку давай, что ты мне портянку тычешь.
Он вернулся с мокрым носовым платком.
Чуть заметное темное пятно осталось на зеленом сукне — Филипп присыпал его золой.
Старуха топталась около с чайником.
— А ну, газету какую-нибудь, живо! — гаркнул Филипп. Старуха и Наденька кинулись в двери. Филипп сгреб золу на газету, сунул, не глядя, Наденьке в руки. Мокрое пятно темнело на сукне стола.
— Высохнет и будет, как было, — сказал Филипп и осторожно погладил сукно.
Он уж снова сидел, придвинувшись вплотную к столу.
— «Яти» — это без привычки только, а делом взяться… Наденька не сразу нашла прежний голос. Когда Филипп встал, чтоб уходить, Наденьке стало жаль, и она уже в третий раз повторила:
— Грамматику вы оставьте, не учите, главное — зрительная память, глазная память, — и Наденька поднимала палец к глазам; Филипп мигал несколько раз в ответ.
Наденька пошла проститься с Таней. Но Таню она не узнала. На Тане было неуклюжее бумазейное платье, волосы были зализаны назад и мокрой шишкой торчали на затылке. Толстые линючие чулки на ногах и стоптанные ботинки. Грустной птицей глянула Таня на Наденьку.
— Это что еще за маскарад? — спросила Наденька, она натягивала перчатку в прихожей. Таня чуть повела губами в ответ и прошла, волоча ноги, в гостиную.
Вечером дома Наденька думала, как там, в знакомой ей комнате, сидит Филипп и решает те задачи, что отчеркнула ему в Евтушевском Наденька. Ей захотелось пойти туда, ходить по комнате, и чтоб он спрашивал. Наденька ясно видела стриженый затылок и Филиппову руку с искалеченным ногтем на большом пальце.
Бородач
— ЧТО, начал? — сказал себе под нос служитель, когда на третий день он уносил пустую кружку из камеры Башкина.
Башкин стоял лицом к забитому окну, засунув зябкие руки в карманы пальто. Башкин чуть не заплакал с обиды. Он шагнул в дальний угол камеры, где он пуговицей от пальто ставил черточки на стене… Он отмечал дни. Приносили утренний паек, и Башкин ставил пуговицей метку. Он отметил место, где должна прийтись пятая метка, и здесь поставил крест. Это значило, что на пятый день он должен умереть от голода. Он любил этот угол, он ходил по камере и посматривал на этот крест, и тогда слезы удовлетворенной обиды тепло подступали к горлу. Придут, а он вытянулся посреди пола. Гордый труп. Будут знать.
Теперь это пропало. Башкин сам не заметил, как, шагнув мимо кружки, он ущипнул кусочек — самую маленькую крошку черного хлеба. Потом подровнял, чтоб было незаметно… Тупое отчаяние село внутри тяжелым комом, как будто подавилась душа.
Башкин сел на табурет, поставил локти на стол и крепко зажал ладонями уши. Смотреть на пометки в углу теперь нельзя — крест корил и мучил. Башкин сидел, и холодным ветром выла тоска внутри.
Вдруг он услышал ключ в замке, отнял руки, испуганно оглянулся. Надзиратель распахнул дверь и крикнул с порога:
— Выходи!
Башкин все глядел испуганно.
— Выходи, говорят, — и надзиратель резко мотнул головой в коридор.
Башкин запахнул пальто, сорвался к двери.
Другой служитель уж подталкивал его в поясницу, приговаривал:
— Пошел, пошел, жива!.. Направо, направо, пошел, на лестницу!
У Башкина колотилось сердце и запал, куда-то провалился дух. Он шагал через две ступеньки.
Опять коридор, служитель быстро из-за спины открыл дверь. Парадная лестница с ковром и на площадке трюмо во всю стену: Башкин мутно, как на чужого, глядел на свою длинную фигуру в стекле.
— Стой, — сказал служитель и толкнул трюмо.
Трюмо повернулось, открыло вход, служитель за плечо повернул Башкина и толкнул вперед. Башкин слышал, как щелкнула сзади дверь. Служитель уж толкал его в поясницу. Они шли по паркетному натертому полу, по широкому коридору.
3
Там я и хотела бы жить! (фр.)