«Нет, — ответила я, выставив руку у живота. — Не сейчас».

«А когда?»

Наверное, мне хотелось показаться занудой. Я сказала: «Только не в кино. Потом, в машине».

Секунды через две после того, как мы сели на заднее сиденье машины Бобби Хаузмэна, Тони возобновил свои исследования с помощью языка. В одиннадцать часов вечера на улице совершенно стемнело, свет в машине не горел, а ехали мы по скоростной автостраде. Он навалился на меня и прошептал: «А сейчас?»

«Ну ладно», — шепнула я в ответ.

Бобби Хаузмэн, сидевший за рулем, кивал головой в такт музыке, несшейся из радиоприемника, и следил за дорогой. Но как только Тони задрал мне рубашку и бюстгальтер, обнажая грудь, Бобби вдруг бросил взгляд в зеркало заднего вида. Он посмотрел мне прямо в глаза, а потом уставился на мою голую грудь.

— Держи ее крепче, Тони, — сказал он. — Кусни ее, дружище.

Я вся вспыхнула от унижения, но было уже поздно. Это уже произошло. Я сама это позволила, сама согласилась. Теперь я поняла, что сопротивляться, пытаться быстро натянуть рубашку на грудь — бессмысленно. Я не оттолкнула Тони и дала ему сжать мою грудь, опустить к ней лицо и шарить языком в поисках соска. Он его нашел и сильно сжал. Брат внимательно наблюдал за тем, что он делает. Когда Тони поднял лицо и взглянул на Бобби в ожидании одобрения, тот кивнул: «Отличная работа, Тон. Молодец, братишка. В следующий раз залезь к ней в трусики. Натяни ее на палец».

Наконец мы остановились перед моим домом, я с дико колотящимся сердцем натянула на себя рубашку, поспешно вылезла из машины, устремилась прямиком к себе в комнату и легла в постель, не раздеваясь.

Весь следующий день, воскресенье, я провела в попытках убедить себя, что ничего этого не было. Что Бобби Хаузмэн не мог видеть происходящего на заднем сиденье машины. Не мог видеть мою грудь. Не смотрел на нас, когда Тони кусал мой сосок. Не отпускал по этому поводу замечаний. Что он говорил с Тони о чем-то другом. Что братья просто беседовали между собой, а я не имела к их беседе никакого отношения. Потому что мне казалось невозможным признать тот факт, что Бобби Хаузмэн глазел, как его брат щупает и кусает мою грудь.

Но когда в понедельник я вошла в класс, один из приятелей Тони уставился на мою грудь и облизнулся, а после уроков, когда я шла по коридору, какие-то парни преградили мне путь и громко заржали. Один из дружков Бобби Хаузмэна повернулся к нему: «Так ты говоришь, что грудь у нее маленькая, но красивая? С коричневыми сосками?» И Бобби Хаузмэн во всеуслышание объявил: «Ага. Но каковы они на вкус, спроси моего братишку». Я чувствовала себя так, как будто меня прилюдно раздевают, одну за другой сдирая все мои одежки. Мне стало так плохо, что я еле заставила себя сдвинуться с места и пройти мимо них.

Нет.

То было в школе. А теперь я взрослая женщина. И Брем Смит — давно уже не мальчик, хотя ему еще нет и тридцати. Думаю, ему лет двадцать восемь (возможно, он родился как раз в тот день, когда я была на свидании). Но когда я сказала ему: «Слушай, ты, конечно, понимаешь, что никто не должен знать…» — он направил на меня честный и серьезной взгляд, полный мудрости человека, имеющего богатый опыт тайных встреч, и сказал: «Осторожность? Конечно. Несомненно. Тебе нечего бояться, дорогая. Я — воплощение осторожности».

И все-таки, когда Гарретт, переведя взгляд с Брема на меня, помахал мне рукой, я вздрогнула от страха. Мне захотелось повернуться и уйти, сделав вид, что я его не заметила, но он крикнул:

— Миссис Сеймор! — Кивнул на прощанье своему другу в красной нейлоновой куртке и побежал мне навстречу.

— Гарретт! — сказала я, когда он приблизился.

— Просто хотел поинтересоваться, как там Чад, — вымолвил он. — Я посылал ему мейлы пару раз, но что-то он не отвечает.

— У Чада все в порядке, — ответила я, стараясь придать своей улыбке как можно больше искренности. — Вероятно, просто очень занят учебой.

— Да ладно. Будете с ним разговаривать, передавайте ему привет от меня. Вы к себе в кабинет? Если да, то я с вами.

— К себе, — ответила я. — Только по дороге собиралась заглянуть в дамскую комнату. Извини.

— Ничего страшного, — сказал он. — Я просто очень рад вас видеть.

Эта щенячья радость. Откуда она в нем? При жизни родители Гарретта производили впечатление людей вечно озабоченных, если не мрачных. А трагедия их смерти? Как Гарретту с таким печальным жизненным опытом удается сохранять добродушие?

Оптимизм?

Я подумала о Чаде. Уж если не я, так Джон точно всегда лучился оптимизмом — и все же наш сын Чад никогда бы не стал бы болтать в кафе с матерью приятеля с таким откровенным выражением счастья на лице. Он бы никогда не надел на себя простую рубашку в клеточку. В кармашке — два карандаша. Короткая стрижка под машинку. Невозмутимая, чистая простота. Если бы Чад каким-нибудь образом вместо Беркли оказался здесь, он скорее походил бы на моих студентов, с хмурым видом развалившихся на последней парте, слишком одаренных, чтобы прилагать усилия чем-нибудь выделиться. Он бы, конечно, вежливо кивнул матери друга, но ни за что не стал бы махать ей рукой и так радостно улыбаться. Он бы не побежал в понедельник утром через все кафе, чтобы узнать новости о ее сыне.

Я не могла идти к себе в кабинет вместе с Гарреттом. У меня дрожали руки. И я совсем не была уверена, что уберу из голоса интонации, рожденные под влиянием встречи с Бремом, доведись мне обменяться с ним больше чем парой слов.

Мы расстались возле дамской комнаты.

— До свидания, миссис Сеймор, — заключил Гарретт. — Желаю вам замечательного дня.

На уроке «Введения в литературу» меня охватила странная нервозность, что-то вроде боязни сцены — чувство, знакомое мне по тем временам, когда я была еще совсем неопытным преподавателем.

Мы обсуждали первый акт «Гамлета», и студенты одновременно умирали от скуки и вели себя беспокойно — удивительное сочетание, проявляющееся в безостановочных зевках и ерзанье на стульях, своего рода защитная реакция. Дерек Хенг поднял руку. «Зачем нам читать Гамлета, — спросил он, — если мы толком не понимаем, что там написано?» — и весь класс дружно закивал головами. Чуть раньше выступила Бетани Стаут, поинтересовавшаяся, нельзя ли найти перевод получше, потому что тот, который мы читаем, явно устарел. Я была поражена — не столько невежеством, сколько необыкновенной находчивостью студентки. И, запинаясь, объяснила, что это вовсе не перевод, а текст кажется устаревшим только потому, что произведение написано очень давно.

— Дело в том, — отвечая на вопрос Дерека Хенга, сказала я, — что, читая «Гамлета», мы и учимся его понимать.

И тут передо мной со всей очевидностью предстала простая истина: ведь это я не научила их пониманию таких вот произведений. Мне вдруг показалось, что я заперта в средневековом замке, со всех сторон окруженным песчаным рвом: бежать некуда. Я листала тонкие страницы книги, лежавшей у меня на коленях, силясь найти хоть какой-нибудь отрывок, который продемонстрировал бы им всю красоту и величие этого шедевра.

(«Увы, бедный Йорик! Я знал его, Горацио; человек бесконечно остроумный, чудеснейший выдумщик»[7].)

Мне стало холодно. Определенно я надела слишком короткую юбку, теперь я в этом убедилась. Я отпустила студентов пораньше и вернулась в кабинет.

Прослушала сообщения, оставленные на голосовой почте.

Два — от студентов, с объяснением причин, по которым они пропустили занятия. Не завелась машина. У ребенка отит. Одно — от продавщицы книжного, торгующего учебной литературой. Неправильно набранный номер. Еще одно — от Аманды Стефански, с предложением встретиться завтра или позже, выпить по чашке кофе и посоветоваться по поводу одного общего студента, создающего в классе проблемы. И одно — от Джона. С вопросом, удалось ли мне встретиться со своим дружком.

«Веди себя хорошо, — говорил он. — Но не слишком».

вернуться

7

Пер. М. Лозинского.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: