Я взяла Гарретта за руку. И держала ее до тех пор, пока мой голос не восстановился настолько, что я смогла говорить, и тогда я рассказала ему, что Чад приезжает в воскресенье, и пригласила на обед, если, конечно, он не занят.
Гарретт улыбнулся и кивнул так, словно знал о приглашении заранее, а я вспомнила, что его мать совсем не умела готовить. По словам Чада, в те считаные вечера, что он провел в доме Гарретта, на обед их кормили печеньем. Если вообще кормили.
— Я передам Чаду, чтобы он позвонил тебе, — сказала я. — Четверг подойдет?
— Четверг? Годится, — ответил Гарретт.
Я смотрела, как он идет по коридору.
Бедный мальчик… Я всегда так о нем думала, даже до того, как умер его отец. В Гарретте была какая-то мягкая простота, доверчивость ко всему миру, которая у Чада исчезла очень рано. Уже в четыре года Чад отличался ироническим складом характера. Например, во время парада в честь Четвертого июля Чад, посмотрев, как толстяк Дядя Сэм отплясывает на ходулях, заявил: «Вот убожество». А четырехлетнему Гарретту, кажется, нравились как раз такие вещи, как этот толстый Дядя Сэм.
Малыш Гарретт.
Удивительно, насколько счастливой я почувствовала себя, оттого что встретила его в коридоре.
Когда Чад уехал в колледж, я поняла, что из моего мира выпала значительная часть жизни — часть, связанная с Чадом: его школа, его друзья, его всевозможные факультативы. Большинство его друзей тоже уехали той осенью. Пит — в университет Айовы, Джо и Кевин — в штат Мичиган, Майк — в Колби, Тайлер — в северозападную часть США. А девочек, с которыми он дружил, разбросало по всей стране. Когда я проезжаю мимо школы, мне кажется, что вокруг нее вознеслась призрачная ограда.
Нет.
Теперь я сама превратилась в призрака, в привидение с восемнадцатилетним стажем (с опытом в области первой медицинской помощи, мотоциклетных касок, благотворительных сборов и кулинарии), которое двигается по миру, научившемуся запросто обходиться без меня, который даже не заметил ни моего исчезновения, ни моего теперешнего отсутствия.
Но я забыла про тех, кто, подобно Гарретту, никуда не уехал. Такие города, как наш, порождают детей, которые взрослеют и вслед за родителями остаются в нем жить. Среди нас найдутся те, кто выбрал жизнь в маленьком городе сознательно, — поблизости кукурузные поля, в деловой части кирпичные дома. Мы съехались сюда из разных мест, заполонили собой улицы, привезли с собой свои дорогие кофейные магазины, притворились, будто и мы родом из маленьких городов, вырастили детей, а после всех этих долгих лет снова разметались по миру, поскольку фамильные корни не держат нас здесь.
Но в городке есть и другая часть населения, которая останется здесь навсегда. И если мы в конце концов купим тот кондоминиум, со временем я начну встречать их, толкающих коляски с младенцами, в бакалейной лавке, в очереди в кассу в супермаркете, в аптеке. Со временем они окажутся теми мужчинами, что меняют масло в моей машине на «Стандард Стэйшн», и женщинами, отвечающими на телефонные звонки в кабинете зубного врача.
Они спросят о Чаде.
Они вспомнят, что я его мать.
За окном мелкими крупинками лупит в стекла дождь со снегом. В доме из динамиков проигрывателя льется музыка Моцарта. Бокал вина… И книга о Вирджинии Вульф, которую, подозреваю, мне никогда не одолеть. Слова расплываются на страницах, как только я пытаюсь сосредоточиться. Я прочитала две главы, но не помню из них ни слова. Джон заканчивает принимать душ. Смывает со спины мыло. Никто другой не взялся бы отличить этот звук от звука, издаваемого, скажем, человеком, скребущим подмышки, но ежедневно слушая его на протяжении двадцати лет, я знаю разницу наверняка. Еще я слышу, что дождь усиливается. Малейшее изменение в содержании льда и воды — и музыка стука капель о стекло звучит совершенно по-новому, особенно если подойдешь к окну вплотную.
Обменялись ли мы с Джоном сегодня вечером хоть словом? Если да, что сказала я и что ответил он? Ужинали мы порознь. Я приготовила куриные грудки с рисом и съела их горячими прямо за кухонным столом, затем положила порцию Джона на тарелку и накрыла пищевой пленкой, чтобы он, вернувшись домой, мог разогреть ее в микроволновке. Задержавшись на встрече, он пришел поздно, когда я уже убежала в гимнастический зал. В отсутствие Чада, который объединял наши дни, друг для друга находится не слишком много слов. Как прошел день? Тебе понравилась курица? Думаешь, из-за этого дождя на дорогах будет гололедица? Помнишь, как мы жили, прежде чем завели ребенка, когда нас было только двое? Ты узнаешь меня? А себя? Свою жизнь? А дом, где мы живем?
Разве это мы?
Здесь?
Все это?
Следующая записка:
«Шерри, я знаю, что День святого Валентина уже прошел, но все равно хочу сказать, что думаю о тебе. Ты так прекрасна, что мои мысли о тебе растапливают лед этой студеной зимы…»
Я позвонила Сью и прочитала ей записку.
— Шерри, мне кажется, ты взволнованна, — заявила она.
— Я не взволнованна, — ответила я.
Она непременно хотела знать, кто, по моему мнению, это написал. Роберт Зет? Привратник? Декан? Продавец учебников? Один из охранников? Компьютерный техник? Студент?
Я ответила, что не имею понятия. Я работаю с сотнями мужчин — кто из них когда-либо одаривал меня особым вниманием? По-дружески, да, были такие. Некоторые в большей степени, чем другие. Некоторые пытались немного пофлиртовать. Припоминаю недолгое сближение с Патриком, после того как Феррис от нас ушел, и мы по нему скучали. В ту пору мы оба были молодыми родителями и время от времени ходили вместе на ланч, болтали о детях. А затем, когда построили новую компьютерную лабораторию, они переехали в офис на другом конце университетского городка, и теперь я лишь дважды в год вижу его затылок (с редеющими волосами) на факультетских собраниях. Я преподаю в этом колледже почти двадцать лет. Кто же еще? И почему сейчас?
Взволнованна ли я?
Ну если и так, то я бы не хотела, чтобы Сью это заметила. Ее слова: «Шерри, мне кажется, ты взволнованна», на мой взгляд, отдают бестактностью.
Вот только разве может Сью, вот уже два десятка лет моя лучшая подруга и человек, знающий меня лучше всех на земле, потому что я ей все рассказываю, быть бестактной? (Сколько часов мы провели, болтая по телефону, сколько кружек кофе выпили, сколько шептались в коридорах, в дамских комнатах, в галереях, в машине?) Храни я свои секреты в каком-нибудь подвале, уже давно отдала бы ключ Сью. Если бы существовал иной, более простой способ разделить с ней все мои стремления, желания или постыдные мысли (скажем, какой-нибудь электронный чип, на котором я бы сохранила всю эту информацию, чтобы затем вручить ей лично в руки), я бы давно это сделала. Я всего-навсего раздробила свою историю на слова и фразы, произнесенные на протяжении прошедших двадцати лет, — за неимением лучшего.
И какое счастье, что все эти годы рядом со мной был человек, с которым можно поделиться своими переживаниями! Какое облегчение! Иногда я сама сомневалась, действительно ли чувствовала то, что чувствовала, или видела то, что видела, — до тех пор, пока не доверяла Сью все подробности.
— Да успокойся ты, — сказала она. — Это нормально. Ты можешь позволить себе быть взволнованной. Я бы обязательно взволновалась. У меня никогда не было тайного поклонника.
Но все равно я не желала признаваться, что взволнованна.
А самой себе признаюсь?
Позволено ли мне быть взволнованной?
Или мне следует оскорбиться? Разозлиться? Испугаться?
Насколько часто подобные записки приводят к преследованию или сексуальным домогательствам?
Весь день небо оставалось ярко-голубым. Снег на газонах местами подтаял, вдоль обочин заструились серебристые ручейки, смывая с поверхности земли последние следы воинственной зимы. На подходе к музею «Либерал артс» на меня повеяло запахом влажной почвы, несколько ворон суетились в большой луже на парковке. Когда я проходила мимо, они заволновались и поспешно взлетели, а мне на лоб упала капля воды — частичка растаявшего снега, соскользнувшая с крыла пролетавшей надо мной вороны, — словно знак посвящения, поданный жрицей весны.