В “Лечебнике, како лечить иноземцев” предлагается материализовать, взвешивать на аптекарских весах не поддающиеся взвешиванию и употреблению отвлеченные понятия и давать их в виде лекарств больному: вежливое журавлиное ступанье, сладкослышные песни, денные светлости, самый тонкий блошиный скок, ладонное плескание, филинов смех, сухой крещенский мороз и пр. В реальные снадобья превращен мир звуков: “Взять мостового белаго стуку 16 золотников, мелкаго вешняго топу 13 золотников, светлаго тележнаго скрипу 16 золотников” (Русская сатира, с. 95). Далее в “Лечебнике” значатся: густой медвежий рык, крупное кошачье ворчанье, курочий высокий голос и пр.

Характерны с этой точки зрения самые названия древнерусских пародийных произведений: песни “поносные” (Русская сатира, с. 43), песни “нелепые” (там же, с. 39), кафизмы “пустошные” (там же, с. 38); изображаемое торжество именуется “нелепым” (там же, с. 39) и т. д. Смех в данном случае направлен не на другое произведение, как в пародиях нового времени, а на то самое, которое читает или слушает воспринимающий его. Это типичный для средневековья “смех над самим собой” — в том числе и над тем произведением, которое в данный момент читается. Смех имманентен самому произведению. Читатель смеется не над другим каким-то автором, не над другим произведением, а над тем, что он читает, и над его автором. Автор валяет дурака, обращает смех на себя, а не на других. Поэтому-то “пустошная кафизма” не есть издевательство над какой-то другой кафизмой, а представляет собой антикафизму, замкнутую в себе, над собой смеющуюся, небылицу, чепуху.

Перед нами изнанка мира. Мир перевернутый, реально невозможный, абсурдный, дурацкий.

“Перевернутость” может подчеркиваться тем, что действие переносится в мир рыб (“Повесть о Ерше Ершовиче”) или мир домашних птиц (“Повесть о куре”) и пр. Перенос человеческих отношений в “Повести о Ерше” в мир рыб настолько сам по себе действен как прием разрушения реальности, что другой “чепухи” в “Повести о Ерше” уже относительно мало; она не нужна.

В этом изнаночном, перевернутом мире человек изымается из всех стабильных форм его окружения, переносится в подчеркнуто нереальную среду.

Все вещи в небылице получают не свое, а какое-то чужое, нелепое назначение: “На мал ей вечерни поблаговестим в малые чарки, таже позвоним в полведришки” (Русская сатира, с. 37). Действующим лицам, читателям, слушателям предлагается делать то, что они заведомо делать не могут: “Глухие, потешно слушайте, нагие, веселитеся, ремением секитеся, дурость к вам приближается” (там же с. 39).

Дурость, глупость — важный компонент древнерусского смеха. Смешащий, как я уже сказал, валяет дурака, обращает смех на себя, играет в дурака.

Что такое древнерусский дурак? Это часто человек очень умный, но делающий то, что не положено, нарушающий обычай, приличие, принятое поведение, обнажающий себя и мир от всех церемониальных форм, показывающий свою наготу и наготу мира, — разоблачитель и разоблачающийся одновременно, нарушитель знаковой системы, человек, ошибочно ею пользующийся. Вот почему в древнерусском смехе такую большую роль играют нагота и обнажение.

Изобретательность в изображении и констатации наготы в произведениях демократической литературы поразительна. Кабацкие “антимолитвы” воспевают наготу, нагота изображается как освобождение от забот, от грехов, от суеты мира сего. Это своеобразная святость, идеал равенства, “райское житие”. Вот некоторые отрывки из “Службы кабаку”: “глас пустошнии подобен вседневному обнажению”; “в три дня очистился еси донага” (Русская сатира, с. 37}; “перстни, человече, на руке мешают, ногавицы тяжело носить, портки на пиво меняеш” (там же); “и тои (кабак) избавит тя донага от всего платья” (там же}; “се бо нам свет приносится наготы” (там же); “кто ли, пропився донага, не помянет тебя, кабаче” (там же); “нагие, веселитеся” (там же, с. 38); “наг обявляшеся, не задевает, ни тлеет самородная рубашка, и пуп гол. Когда сором, ты закройся перстом”; “слава тебе, господи, было, да сплыло, не о чем думати, лише спи, не стой, одно лише оборону от клопов держи, а то жити весело, да ести нечего” (там же, с. 40); “стих: пианица яко теля наготою и убожеством процвете” (там же с. 48).

Особую роль в этом обнажении играет нагота гузна, подчеркнутая еще тем, что голое гузно вымазано в саже или в кале, метет собой палати и проч.: “голым гузном сажу с полатей мести вовеки” (там же, с. 37); “с ярыжными спознался и на полатях голым гузном в саже повалялся” (там же, с. 38; ср. с. 43, 47),

Функция смеха — обнажать, обнаруживать правду, раздевать реальность от покровов этикета, церемониальности, искусственного неравенства, от всей сложной знаковой системы данного общества. Обнажение уравнивает всех людей. “Братия голянская” равна между собой.

При этом дурость — это та же нагота по своей функции (там же, с. 41). Дурость — это обнажение ума от всех условностей, от всех форм, привычек. Поэтому-то говорят и видят правду дураки. Они честны, правдивы, смелы. Они веселы, как веселы люди, ничего не имеющие. Они не понимают никаких условностей. Они правдолюбцы, почти святые, но только тоже “наизнанку”.

Древнерусский смех — это смех “раздевающий”, обнажающий правду, смех голого, ничем не дорожащего. Дурак — прежде всего человек, видящий и говорящий “голую” правду.

В древнерусском смехе большую роль играло выворачивание наизнанку одежды (вывороченные мехом наружу овчины), надетые задом наперед шапки. Особенную роль в смеховых переодеваниях имели рогожа, мочала, солома, береста, лыко. Это были как бы “ложные материалы” — антиматериалы, излюбленные ряжеными и скоморохами. Все это знаменовало собой изнаночный мир, которым жил древнерусский смех.

Характерно, что при разоблачении еретиков публично демонстрировалось, что еретики принадлежат к антимиру, к кромешному (адскому) миру, что они “ненастоящие”. Новгородский архиепископ Геннадий в 1490 г. приказал посадить еретиков на лошадей лицом к хвосту в вывороченном платье, в берестяных шлемах с мочальными хвостами, в венцах из сена и соломы, с надписями: “Се есть сатанино воинство”. Это было своего рода раздевание еретиков — причисление их к изнаночному, бесовскому миру. Геннадий в этом случае ничего не изобретал{6},— он разоблачал еретиков вполне “древнерусским” способом.

Изнаночный мир не теряет связи с настоящим миром. Наизнанку выворачиваются настоящие вещи, понятия, идеи, молитвы, церемонии, жанровые формы и т. д. Однако вот что важно: вывертыванию подвергаются самые “лучшие” объекты — мир богатства, сытости, благочестия, знатности.

Нагота — это прежде всего неодетость, голод противостоит сытости, одинокость — это покинутость друзьями, безродность — это отсутствие родителей, бродяжничество — отсутствие оседлости, отсутствие своего дома, родных, кабак противостоит церкви, кабацкое веселие — церковной службе. Позади осмеиваемого мира все время маячит нечто положительное, отсутствие которого и есть тот мир, в котором живет некий молодец — герой произведения. Позади изнаночного мира всегда находится некий идеал, пусть даже самый пустяшный — в виде чувства сытости и довольства.

Антимир Древней Руси противостоит поэтому не обычной реальности, а некоей идеальной реальности, лучшим проявлениям этой реальности. Антимир противостоит святости — поэтому он богохулен, он противостоит богатству — поэтому он беден, противостоит церемониальности и этикету — поэтому он бесстыден, противостоит одетому и приличному — поэтому он раздет, наг, бос, неприличен; антигерой этого мира противостоит родовитому — поэтому он безроден, противостоит степенному— поэтому скачет, прыгает, поет веселые, отнюдь не степенные песни.

В “Азбуке о голом и небогатом человеке” негативность положения голого и небогатого все время подчеркивается в тексте: у других есть, а у небогатого человека нет; другие имеют, но взаймы не дают; хочется есть, но нечего; поехал бы в гости, да не на чем, не принимают и не приглашают; “есть у людей всево много, денег и платья, толко мне не дают”, “живу я на Москве (то есть в богатом месте. — Д. Л.), поесть мне нечево и купить не на што, а даром не дают”; “люди, вижу, что богато живут, а нам, голым, ниче-во не дают, чорт знаит их, куда и на што деньги берегут” (Русская сатира, с. 26). Негативность мира голого подчеркивается тем, что в прошлом голый имел все, в чем нуждается сейчас, мог выполнить те желания, которые сейчас не может: “отец мой оставил мне имение свое, я и то все про-пил и промотал”; “целой был дом мой, да не велел бог мне жить за скудостию моею”; “ерзнул бы за волком с сабака-мй, да не на чем, а бежать не смогу”; “ел бы я мясо, да лих в зубах вязнет, а притом же и негде взять”; “честь мне, молодцу, при отце сродницы воздавали, а все меня из ума выводили, а ныне мне насмешно сродници и друзи насмеялись” (там же, с. 27–28). Наконец, негативность подчеркивается вполне “скоморошьим” приемом — богатым покроем совершенно бедных по материалу одежд: “Феризы были у меня хорошия — рагоженныя, а завяски были долгия мачалныя, и те лихия люди за долг стащили, а меня совсем обнажили” (там же, с. 27). Голый неродовитый и бедный человек “Азбуки" не просто голый и бедный, а когда-то богатый, когда-то одетый в хорошие одежды, когда-то имевший почтенных родителей, когда-то имевший друзей, невесту.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: