— Вот сказывали наши флюгарки, долгое время полуношником (NO ветром) от Сосновца (остров в горле Белого Моря), подходило дело это к Стретьеву дню, прошел тот праздник, мы долго не думаем на ту пору, сейчас на Кеды с ружьями! — рассказывали мне промышленники мезенские, — тысячи до полуторы народу на это время сбирается. Знаем уж мы это доточно, что наметали утельги бельков своих беленьких, словно серебряных, черноглазеньких таких, чистеньких, гладеньких. С берега мы прямо на льдины идем и все свое богатство тащим: и лодку, и ружья, и котелки, и пищу — все до последней крохи, потому что уж нам на то время нет нужды в промысловых избах. На льдинах мы и огонек раскладываем, и кашицу тут себе варим, и спать тут ложимся; разве который уже боярской кости, так тот под лодку прячется. И ничего, благодаря богу живы бываем: в море-то ведь потеплей на ту пору живет; на горе (то есть на берегу) забористей. Так вот ладно же: постой! Выйдем на льдину, смекаем: коли зверь этот на свой глаз чуток и на нос тоже, что коли, мол, он духу человечьего не терпит и на вид ему человек противен, мы его облукавим: на что и царь в голове сидит? Ладно!
— Надевай, мол, ребята, белые совики, а у кого нет; так на малицы белые рубахи напяливай. С тем, мол, подобием снегу и дело делать будем.
— Что же, мол, лукавый хозяин, ползти к ним на коленках придется?
— Да уж это, мол, так, как и быть тому следно, по молитвенному.
— Ладно, сказывают, поползем. Дай-де только крестом осениться!
— Валяй, мол!
— И поползем под зверя, по душу его по морскую. Кто ледяную доску против рожи-то своей на ту пору держит, кто черную свою шапку за спиной прячет, кто за ропаками да стамухами (намерзшими стойком льдинами) прячется. У всех в руках палки, у всех по ружью, у всех и коленки болят и спину ломит. На это не гневаемся. Ползем, значит, ни единым словом не щелкнем, не перекинемся промежду себя, ползем — знай все дальше, да ближе: и зверя видим, на носу висит... подле ног лежит и отдушинку под собой продувает... И дух они дают от себя такой нехороший: под себя, значит... Тут его по шаболе-то резнешь, да к другому идешь; первый готов, и этот тоже. Большая залежка — других решаешь; ребята твои там тоже смертоубивства творят. Хорошо это, и сердцу весело! Одно не ладно, что большого тут зверя мало живет; весь, почитай, он на то время в воду уходит а лежит больше мелкота, белечки. Этого зверя мы и не облукавили и хохлуш не обманываем, потому этот зверь от тебя никуда не уйдет. Плавать малый не умеет; другая матка и спихнет которого в воду, а он все опять на льдину лезет. Старики в прорубь мечутся, а белек от нее дальше; ему на лед бы да на матерое место! И лежит он перед тобой в полном лике, не трогается и словно бы что-то глупое, неподходящее думает! То ли он матку выжидает тут, чтобы пришла да покормила, то ли он человечий-то образ любит, не спознал еще нашего брата за барышного человека, — Господь его ведает! Только мы этих бельков на Кедах много наколачиваем. А вот, как устанет рука, а зверя много, мы из ружей их бьем. А коли дошли до того, что зверь лежит весь поленьями, а который на утек пошел — мы и баста! Сейчас вынем ножи из-за поясов— свежуем. Строгаем сало в лодку, шкурки почесть и не берем с собой. Этот ведь промысел сальный, сказывать надо, не харавинный*. Такой-то промысел у нас на устье бывает до Конюшина мыса, — устинским его зовем. Этот промысел большой, трудный. На этом промысле не один человек и головушкой своей решал. Тут не зевай. Тут ты будь навеки умный человек, коли вернулся домой живым, непомятым. На этом промыслу хорошо, когда сильные ветры сопрут льдины к берегу. 3верю тут выхода не бывает: бежать ему некуда, воды кругом нету. Тут уж мы за ружья не беремся, хво́стяги в дело пускаем. А хвостяга — это палка черемховая, длиной сажень с локтем, и один конец у ней толстый с шишкой, а на другом багор с крючком да шилом. Когда набежим мы на юрово, да увидим первого зверя на глазах хвостягой этой в морду усноровляем. Если не попадешь — руки береги: зубы у них превострые, да и щетинятся шибко пугают, хоть и редки случаи такие, чтобы укусили кого. Попадешь ты палкой зверю в морду, то и ладно — смерти он под твоей же рукой не минует. Хлипок же зверь этот, до того, слышь, хлипок, что один выстанет и полезет к тебе, так только по щеке ладонью дай раза пошибче — приляжет и морду воткнет в снег — приколи его только. Другой, пожалуй, и тут лукавит, притворяется мертвым, а потом и побежит, да не шибко. Этакого мы в зад прикалываем. С тем и конец.
— Бывают дела на этом устинском промыслу, хитрые дела бывают, такие хитрые, что только вот слушай. Зверя-то мы этак окружим со всех сторон, льды морские пособят нам, сопрет их ветрами, — юрово видит: дело пропащее, сейчас на хитрость. Один взревет чисто, тонко, звонко; другой пристанет, третий, — все заголосят. Этим ревом они словно вот что сказывают: «собирайся-де, други милые, в одну кучу, сообща поведем защиту; полезай ты на меня, ты на меня; навалим большую кучу, да и понатужимся — может, и проломим лед-от». Ну и лезут друг на дружку, большие груды делают и пыхтят на ту пору, крепко пыхтят; слышим, силу-то свою останную собирают. Тут не зевай: коли, руби их, — в куче сподручнее! Не усноровишься — звери проломят лед: бывало этак-то! И бей ты их прямо в голову, а сделал которому шавуй (шавуйный удар — в шею, значит), замечется зверь и всех прочь разгонит. И тут ты никоими силами не остановишь их: начнут забирать передом, да подхватывать задними ластами, что угорелые, и прямо к морю, в воду. А ластами своими они круто забирают: человеку, хоть скороходом он будь, не догнать. На этих, на устинских промыслах, когда много народу, совсем война идет: кричим, ругаемся, деремся, и все норовят как бы вперед попасть поскорей да подальше. Большое тут дело бывает, самое спешное: однажды в сутки едим, да и полуфунта хлеба не съедаем, не хочется. Едим слегка, значит, понемногу. Тяжелее этого загребного нет; недели по три, по четыре земли не видишь, какая такая есть она! Боевой промысел, смертельный, трудный промысел — верь ты Богу!..
— Набьем мы этак-то их, наколотим: на месте же тут и свежуем. Шкуры свертываем трубкой (края закидываем и прижимаем ремнем) к одному концу юрки (длинные ремни сажен в 20) привязываем, а другой конец юрки в лодке прицепляем, да так и спускаем в воду. Конченое, значит, это дело. Счастлив человек коли жив на берег вышел. Много денег тому архангельские купцы и за харавину, и за сало дадут. Только ты им сало на дому вытопи: без того не берут...
Опасен этот устинский или выволочный промысел (выволочный потому, что лед в это время по большей части выволакивается ветрами из Белого моря в океан). Не проходит года, чтобы не погибало два-три человека из смелых, действующих сломя голову и на свое русское авось мезенских промышленников: то льдины рушатся от столкновения с другими, то окажется, что нет пищи ни на льдине, ни за пазухой; ламбы (водяные лыжи) на полой (открытой ото льду) воде не помогают; присутствие духа не сберешь в течение двух-трех дней бесцельного плавания. Смерть, во всяком случае, неизбежная посетительница. И счастлив (как никогда в жизни другой раз!) тот охотник, которого судьба примкнет с роковой его льдиной на берег, особенно же вблизи жилья, хотя бы даже и близ лопарских погостов[10]. Этих спасенных от смерти ловцов (некоторых) можно видеть несколько лет после того (смотря по личному их обету) в Соловецком монастыре исполняющими самые трудные, ломовые монастырские работы. У мезенцев есть обычай, и даже, можно сказать, страсть, ходить в одиночку на тот же опасный промысел выволочный. Страсть эта тем опаснее, что тут уже помочь некому, и притом некому в трудную минуту выплакать свое горе.
Ко всем этим рассказам промышленников можно еще прибавить то, что первые звери, явившиеся в море из океана, считаются нечистыми и бывают с запахом.
II. БЕРЕГ КАНИНСКИЙ