Сохранилась переписка Константина Набокова с Корнеем Чуковским. Чуковский (видимо, он познакомился с Константином Дмитриевичем в Лондоне, где по протекции В. Жаботинского некоторое время представлял «Одесские ведомости») восхищался множественностью талантов К.Д. Набокова, чертой тоже вполне набоковской (в полной мере, кстати, унаследованной сыном писателя Д.В. Набоковым), столь часто, увы, производящей на свет милых дилетантов. К.Д. Набоков по большей части находился за границей, как, впрочем, и другой набоковский родственник, тоже дипломат, милый, утонченный и мягкий брат Елены Рукавишниковой Василий Иванович, дядя Рука, отмеченный тем же отклонением от принимаемой нами за любовную норму гетеросексуальности, что и К.Д. Набоков. Легко представить себе, как нервничал отец Лоди, когда милый его свояк, заглядывая к ним в гости, сажал на колени и начинал «ласкать милого ребенка» — племянника. Дядя Рука умер совсем молодым близ Парижа в 1916 году (обстоятельствами его смерти навеяны некоторые сцены из «Истинной жизни Себастьяна Найта»), оставив племяннику миллионное состояние и свой великолепный дом с колоннами, построенный в восемнадцатом веке для канцлера Безбородко (как полагают, дом строил тот же самый Иван Старов, что построил для Потемкина Таврический дворец, где позднее заседал в Думе среди прочих депутатов В.Д. Набоков).
При такой наследственности (В.В. Набоков считал позднее, что отклонение от любовной нормы является наследственным, и история набоковского семейства не может послужить опровержению его теории) естественной была тревога В.Д. Набокова за судьбу трех своих сыновей. К несчастью, опасения его оправдались. Позднее Лоди попала в руки любовная записка брата Сергея, свидетельствующая о необычном выборе объекта любви. Лоди рассказал об этом гувернеру Зеленскому (Ленскому), а тот — В.Д. Набокову. Это, впрочем, случилось уже в пору учебы в Тенишевском училище, откуда Сергея в связи с этим открытием сразу же пришлось забрать. Об этих тревогах среди набоковской семейной идиллии можно было б и не упоминать, если бы не отразились они столь многообразно в прозе писателя В.В. Набокова. К Сергею старший брат всю жизнь относился довольно равнодушно и по-настоящему пожалел его только после второй мировой войны, узнав о его трагической и, как все полагали, абсурдной и случайной гибели в немецком лагере. На наш взгляд, нет ничего нелогичного в том, что сын либерала В.Д. Набокова, презиравший фашистов, да еще и относившийся к «половому меньшинству», попал в лагерь или в нацистскую тюрьму, а если и есть в этом элемент случайности, то ничуть не больший, чем в случайной гибели его отца за двадцать лет до этого.
Вероятно, столь же холодно относился Лоди к младшей сестре Ольге, существу довольно странному, зато с сестрой Еленой у него было много общего (это ярко выявилось через четыре десятилетия — в их переписке). Некоторые биографы вообще считают, что В.В. Набоков был не слишком предрасположен к любовям и дружбам. Это справедливо только отчасти. И осведомленный новозеландский биограф Набокова, и его студент А. Аппель, и даже разочаровавшийся в их дружбе Э. Уилсон справедливо отмечали, что он умел быть в высшей степени нежным и преданным, даже очень чувствительным — сыном, отцом, мужем, а в ранние годы, может быть, и другом. Во всяком случае, у меня при чтении его книг не создалось впечатления, что этот терзаемый угрызениями чувствительной совести человек был равнодушным и прожил безлюбовную жизнь. Что касается его самых горячих родственных чувств, то они, как писали те же Бойд и Аппель, были сосредоточены на немногих (зато с очень высокой концентрацией чувства) — на отце с матерью, на жене с сыном. Легко понять, что у прочих любящих его людей это могло вызывать иногда и досаду («Ему никто, наверное, был не нужен, — сказала мне совершенно неожиданно его сестра, самая пылкая защитница В.В. Набокова от стрел критики, — Сидел бы себе один с книжкой…»).
Некоторые исследователи считают этот дефицит любви к ближним результатом его воспитания: он был самый любимый и самый избалованный из набоковских детей. Мне связь между избалованностью ребенка и букетом пороков у взрослого не кажется такой уж бесспорной. Друг набоковской семьи И.В. Гессен опасался, что избалованный Лоди вырастет лентяем и никчемушным бездельником, — и рад был ошибиться. Сам В.В. Набоков в ту пору, когда миновал уже самые тяжкие испытания эмигрантской жизни, однако не избавился еще от бремени изнурительного труда, обратился с таким призывом к родителям: «Балуйте детей побольше, господа, вы не знаете, что их ожидает!» Призыв этот произнесен достаточно серьезно — как на основе сыновнего («Был я трудный, своенравный, до прекрасной крайности избалованный ребенок…»), так и на основе отцовского опыта.
Прежде чем увести вас из безоблачного дачно-заграничного рая в тоже сладостный, хотя и менее солнечный петербургский рай, хотелось бы сказать еще об одной особенности этого земного (впрочем, не будем все же преувеличивать его реальности и реалистичности), преходящего рая детства — о его отношениях с вечным раем, с Небом.
В набоковском доме исполнялись, конечно, обряды православия. Как и его герой Лужин, Набоков помнил «ночные вербные возвращения со свечкой, метавшейся в руках, ошалевшей от того, что вынесли ее из теплой церкви в неизвестную ночь, и наконец умиравшей от разрыва сердца, когда на углу улицы налетал ветер с Невы». И «исповеди в домовой церкви на Почтамтской», и «пасхальные ночи он помнил: дьякон читал рыдающим басом и, все еще всхлипывая, широким движением закрывал огромное Евангелие… Был запах ладана, и горячее падение восковой капли на костяшки руки, и темный, медовый лоск образа, ожидавшего лобзания». (Еще через двадцать лет сестра в письме к В. В. Набокову напишет ему о Пасхе в Праге: «…это мне всегда напоминает Почтамтскую».)
Однако при внешнем соблюдении обрядов нетрудно было заметить в набоковском доме и начало отхода от традиционного православия, как общего для значительной части тогдашней русской интеллигенции отхода от церкви, так и своего, индивидуального. Вот как описывал позднее В. В. Набоков верования своей матери, с которой он был так близок душевно:
«Среди отдаленных ее предков были староверы… и звучало что-то твердо-сектантское в ее отталкивании от обрядов православной церкви. Евангелие она любила какой-то вдохновенной любовью, но в опоре догмы никак не нуждалась; страшная беззащитность души в вечности и отсутствие там своего угла просто не интересовали ее. Ее проникновенная и невинная вера одинаково принимала и существование вечного, и невозможность осмыслить его в условиях временного. Она верила, что единственно доступное земной душе — это ловить далеко впереди, сквозь туман и грезу жизни, проблеск чего-то настоящего. Так люди, дневное мышление которых особенно неуимчиво, иногда чуют во сне, где-то за щекочущей путаницей и нелепицей видений, — стройную действительность прошедшей и предстоящей яви».
Нетрудно предположить, что у либерала и бунтаря В.Д. Набокова были свои претензии к официальной церкви, нередко выступавшей заодно с властью. Он даже сказал мальчику однажды, что тот может не ходить в церковь, если ему не хочется. Все это объясняет отчасти несколько экзотический ритуал вечерней детской молитвы, который описан в «Других берегах»:
«Стоя коленями на подушке, в которой через полминуты предстояло потонуть моей звенящей от сонливости голове, я без мысли говорил английскую молитву для детей, предлагавшую — в хореических стихах с парными мужскими рифмами — кроткому Иисусу благословить малого дитятю. В соединении с православной иконкой в головах, на которой виднелся смуглый святой в прорези темной фольги, все это составляло довольно поэтическую смесь…»
Может, именно эта особенность набоковского рая детства обусловила отчасти столь мучительные метафизические поиски на протяжении всей взрослой жизни писателя:
«Сколько раз я чуть не вывихивал разума, стараясь высмотреть малейший луч личного среди безличной тьмы по оба предела жизни!.. Я забирался мыслью в серую от звезд даль — но ладонь скользила все по той же совершенно непроницаемой глади. Казалось, кроме самоубийства, я перепробовал все выходы…»